ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Куда ты теперь?
— Разницы нет, руки везде нужны.
— У тебя руки как руки. И голова светлая, — не упустил случая начальник польстить еще раз.
Павел Алексеевич промолчал. Говорить было не о чем. Начальник отдал ему трудовую книжку, заодно книжку Томилина и книжку Витюрки. «Эх, тройка, птица тройка!» — пошутил он, и теперь говорить было уж совсем не о чем. Начальник еще спросил:
— Ты письмо это забыл?.. Или нарочно оставил?
— Разницы нет, — засмеялся Павел Алексеевич негромко и спокойно. Он положил письмо начальнику на стол и фотографию тоже, и тут стало видно, что говорливый Сергей Поликарпович, как он ни скрывал это, в некоторой растерянности и в некотором сейчас раздвоении: с одной стороны, он был все повидавший таежный начальник, с другой стороны, начальник, повидавший еще не все. Павел Алексеевич вспомнил ее: толстенькая блондинка; в робе маляра она была как бочечка. Она любила говорить: «Ишь ты!» — а до Павла Алексеевича у нее был Коля Жуков, классный бульдозерист, хотя лодырь. Тогда там неделю сыпал мелкий дождь-сеянец, дороги намылились, и малярша («Ишь ты!») все пугала Павла Алексеевича, что родит, и впрямь родила. — Разницы нет. Не ломайте себе слишком голову, — сказал Павел Алексеевич начальнику, великодушно снимая тяжесть с чужих плеч: мол, пусть подает на алименты, я ведь не отпираюсь. Когда женщина выходит из себя, вразумить ее невозможно. Все эти женщины, уехавшие из городов и сел, порвавшие с так называемой тихой заводью, очень страдали и, в сущности, тосковали по былому, а потому конечно же мечтали устроить теперь тихую заводь здесь и Павла Алексеевича (к примеру) или кого другого в новоявленную заводь втянуть. Были и такие мужчины, вдруг потянувшиеся к семье. Но не он. Он, видно, и впрямь был из разрушителей. Уж давно его отделял от этих женщин ров времени — ров, полный чужести и холода, полный темной воды, и женщины тоже видели этот ров, что, однако, их ничуть не смущало.
Прощаясь, он шагнул к начальнику ближе и повторил:
— Пусть подает на алименты. Я уж привык, что выгребают почти дочиста.
— Но не больше же пятидесяти процентов, — засмеялся начальник.
— Не больше. — Павел Алексеевич тоже засмеялся. Павел Алексеевич протянул руку, начальник пожал; они проработали вместе четыре месяца.
— Если что, приезжай, — сказал начальник, — тут же и на работу приму и помогу… ну и вообще…
Он замялся.
Павел Алексеевич сказал «спасибо»… В последнее время Павел Алексеевич не сжигал так уж сразу мосты: он менял место за местом, но и люди двигались своим роем в том же направлении. И конечно, должно было случиться, что однажды люди станут повторяться, он уж предчувствовал все учащающиеся эти повторы. Приходилось быть готовым. Или же нужно было двигать куда-то восточнее, в самую глушь.
Смешно сказать, в последнее время он даже и смущался при каждой новой смене места, как будто предыдущие разрушения отпечатались на его лице, и не только встречающиеся люди, но и природа — ручьи, трава, ели — могли прочитать.
За какой-то лишь месяц повариха Эльза выжала из Томилина все соки, ему было плохо. Каждый раз к вечеру глаза у нее уже заранее бегали как у безумной. «Я тебя, родной, никому не отдам, — слышался из-за двери ее голос. — Меня все бросают, но я тебя другой не отдам». Это уже было похоже на судьбу. К молоденьким женщинам Томилин и вовсе не приближался: он считал, что отношения с молоденькими схожи с изменой и оскорбили бы память его Аннушки. Чистюля от природы, Томилин не тянулся ни к выпивке, ни к постели, для настроения ему вполне хватало мягкого солнца поутру. Ему хватало и простого дружеского разговора, однако будни — это будни, и без женщины этот нервный, мнительный человек невыносимо ныл, и именно утешения ради Павел Алексеевич приучал его держаться поближе к пищеблоку и к дородным поварихам. Но, видно, и тут платишь плату. Из-за двери доносилось:
— … Я должен уехать с Павлом. Ну пойми. Ну пожалуйста, пойми всю неизбежность… — Томилин произнес, как произносят нечто чрезвычайно важное и весомое: — Пойми, я тебя не люблю.
Эльза была неумолима:
— Полюбишь.
— Нет…
— А я говорю: полюбишь. Ты не спеши с выводами. Ты кино вчерашнее видел? Там тоже один гусь не любил и не любил, зато как после полюбил!
Разговор у них затягивался, и Павел Алексеевич, не вмешивающийся, прошагал коридором мимо дверей. Отъезд как отъезд, и каждому предстояло свое. Павел Алексеевич поднялся на второй этаж к Оле — Оля была молоденькая, двадцати пяти лет, геолог.
— Уезжаю, — коротко сказал Павел Алексеевич.
Оля в халатике, только-только после душа, и, конечно, ждала его, пользуясь временем и тем, что соседки по комнате (тоже молоденькие, из энтузиасток) по случаю сдачи корпуса где-то сейчас танцевали. Соседок у Оли было две: великолепные, породистые девчата, они ненавидели Павла Алексеевича. Они считали, что Оля могла выбрать мужчину куда лучше. Павел Алексеевич, в общем, тоже так считал, Павел Алексеевич уж давно не брал на свой счет лишнего.
— Куда? — Оля растерялась. Обычно она встречала его звонким кликом: «О, мой старичок пришел!» — и начинала ласкаться. — Мой старенький, мой дохленький!» — заигрывая с ним и тешась своей необычной любовью (к пятидесятилетнему, зачуханному, хрипящему таежнику), заигрывая и отчасти в любовь играя, как играют мишкой сытые дети, которые знают, что мишек вдоволь и что жизнь еще длинная. Но теперь, быть может от неожиданности, Оля растерялась. Она жалобно мямлила, и обычной игры и манерности в ее словах не было. Натягивая нерв, она все спрашивала — куда? куда уезжаешь, зачем? — а Павел Алексеевич пожимал плечами: сам, мол, не знаю.
— Знаешь ведь. — Оля не верила. Конечно, Оля была не из тех, кто посылает исполнительные листы вдогонку, но тем более Павлу Алексеевичу не хотелось, чтобы она, играя в свою любовь, увязалась и таскалась за ним.
— Я тебе напишу, как устроюсь, — пообещал Павел Алексеевич.
Она поняла. Она как-то сразу обмякла. У нее были тонкие руки, у нее были с собой книжечки стихов и были родители в Ленинграде. Она, вероятно, давно жаждала некоей необычной любви — жаждала влюбиться, искала. И нашла. От истощения сил и старения, которые Павел Алексеевич уже и не пытался скрывать, он становился совсем малословным (чтобы не ворчать), и в нем навсегда установился тот матерый, хриплоголосый, потасканный облик, который будто бы присущ всем первопроходцам. «А помнишь…» — заговорила Оля, и первое же ее слово оказалось щемящим, а напоминание точным: та ночь и тот туман в тайге, когда он и она уходили, еще таились, еще не приноровились к ее соседкам и к запертым дверям общежитской комнаты, в которую к ним стучали и колотили подчас ногами…
Голос у нее был на самом подходе к слезам, но плакать она не стала.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12