Милость божия стала зрима его смертным очам, ибо видел отныне перед собой единого врага, затаившегося в своей жертве. И на бледное, словно съежившееся от страха лицо Мушетты легла печать сего прозрения, чей ужасающий свет вспыхивал поочередно в их слившихся взорах.
- Твоя жизнь есть точное повторение других жизней. Жизнь, прожитая на брюхе, когда люди видят не дальше края корыта, из которого жрет зерно их скот. Да! В каждом твоем деянии угадывается один из тех скупых, похотливых и лживых трусов, кто породил тебя на свет. Я вижу их, Господь сподобил меня видеть. Говорю тебе, я видел тебя в них и их в тебе. О, сколь тесно и опасно пространство жизни нашей в юдоли сей! Сколь узок путь наш!
И далее он держал речи еще более необычные, понизив голос и с кротостью великою.
Как передать их здесь? То была все та же повесть о Мушетте, чудесным образом переплетшаяся со сказом о других, давно забытых, а может быть, оставшихся совсем безвестными людях. Еще прежде, чем Мушетта поняла, сердце ее сжалось, словно она проваливалась куда-то, и еще она чувствовала робость, какую испытывает даже самый отчаянный человек, стоя на пороге огромной таинственной обители. Потом ее слуха коснулись уже слышанные, знакомые либо что-то неясно, но настойчиво напоминавшие ей имена; множась и множась, они озаряли друг друга, так что, наконец, стала обозначаться самая суть повести: будничные, ничем не примечательные события повседневной жизни, обросшие извечной злобой людской - словно каменья, облепленные присохшей грязью, скучные тайны, скучная ложь, скучные изветы порочных уст, скучные приключения, вспыхивающие вдруг в памяти от произнесенного имени, словно в свете маяка, чтобы тотчас кануть во тьму, где разум бессилен что-либо различить, но в которой некий благоговейный ужас помогал угадывать сонмы бессмысленно копошащихся человеческих существ. Теперь, когда Мушетту влекла, вопреки ее воле и разуму, сила необоримая, сей ужас жил и думал за нее, ибо у пределов незримого мира страх служит человеку шестым чувством, а боль сливается с восприятием. Мушетта узнавала на лету некоторые имена, произносимые голосом, обретшим властную силу: Малорти, Брисо, Поли, Пишон, деды и пращуры, безупречные торговцы, почтенные домоправительницы, любившие имение их. Никто из них не умер, не оставив завещания, все они были гордостью торговых палат и нотариальных контор (твоя тетка Сюзанна, твой дядя Анри, твоя бабка Адель, и Мальвина, и Сесиль...). Но мало кому доводилось слышать то, о чем говорил ровный голос сей: о человеческой жизни, постигнутой изнутри, о самом тайном в нем, запертом за семью печатями, не о том, какой она представляется с ее замысловатым переплетением причин и следствий, поступков и намерений, но о жизни, сведенной к немногим наиважнейшим явлениям, к наитягчайшим ошибкам, совершенным в продолжение ее. Разумеется, одним разумом своим Мушетта не много поняла бы из рассказа, ошеломительная сжатость которого оказалась бы не по силам и более светлым умам. Не в самой ли плоти Мушетты, ослабляемой всяким непотребством ее, скудевшей еще толику, едва греховный помысел вступал ей в ум, отзывался голос священника? Один за другим покойники и покойницы вставали из могил и являлись ее взору в наготе их, но она отнюдь не испытывала того, что можно было бы назвать любопытством. Она внимала сим превосходящим разум откровениям, сжавшись от ужаса, но не чувствуя ни любопытства, ни изумления в подлинном смысле слова. Ей чудилось, что она уже слышала все это. Более того: злобные наветы, годами лелеемая ненависть, блуд постыдный, злодейства, совершенные хладнокровно-расчетливо из алчности и злобы, - все поднималось помалу со дна ее души, как всплывают в уме пробудившегося человека образы страшного сна. Никогда, нет, никогда еще не исторгали мертвецов столь беспощадно из праха могил и не повергали наземь, безжалостно выставив на свет нутро их. При каждом слове, каждом произнесенном имени что-нибудь всплывало из глубины прошлого, как зловонный пузырь со дна болота: поступок, желание, а порою нечто более важное и сокровенное - какая-нибудь мысль (ибо не умерла вместе с человеком), но столь сокрытая, столь глубоко потаенная и выхваченная столь беспощадно, что стон стыда исторгался из груди Мушетты. Она не слышала более внутреннего голоса, неумолимо обличавшего ее собственную сущность, в тысячу крат более выразительного и звучного. Впрочем, являвшиеся отовсюду рои призраков мелькали так быстро, что их нельзя было даже назвать, ибо слово не поспевало за ними. Но подобно тому, как могучая нота встает среди сумятицы звуков и властно подчиняет их себе, так и некая деятельная и ясная воля стремилась навести порядок в сумбурном кишении. Безотчетно-детским движением Мушетта выставила перед собой ручки, обороняясь от врага, но тщетно. Одно страшное видение, отброшенное усилием холодного рассудка, отдалялось и меркло, но уже подступало другое, словно рать рассеянная и вновь собирающаяся воедино, чтобы ударить на неприятеля. Еще совсем недавно столь многоликое полчище призраков, где она узнавала близких людей, неуклонно редело. Пестрое мелькание застывало в едином обличье - обличье порока. Мало того, порою зло оставляло от своей жертвы лишь уродливую разлагающуюся груду, полупереваренный, напитанный ядом ком. Скупцы являлись в виде шевелящейся кучи золота, блудники - клубка внутренностей. Прорвав оболочку, грех всюду являл взору тайну плода своего десятки мужчин и женщин, опутанных волокнами раковой опухоли - и самые эти ужасные тяжи, сокращающиеся, подобно перерубленным щупальцам осьминога, стягивающиеся к тулову чудища, изначальный порок, тайно гнездившийся в сердце дитяти... И вдруг Мушетта увидела себя такой, какой никогда еще не видела, даже в ту минуту, когда почувствовала, что гордыня ее побеждена. Что-то в ней надломилось бесповоротно и рухнуло во мрак. Голос тихий, но жгучий, сокрушающий, словно расчленял, разнимал ее на части. Она сомневалась уже, существует ли еще и существовала ли вообще когда-либо. Всякая отвлеченная мысль всегда принимала в ее сознании зримые черты - ее можно было либо принять, либо отвергнуть. Что же можно было сказать теперь, когда распадалось ее собственное "я"! Она узнала самое себя в своих близких и, словно в горячечном бреду, не могла распознать себя в людском стаде, неотличимо похожую на других. Как, неужто за всю жизнь она не сделала ничего, что не было бы уже сделано другими? Неужели не было ни единой мысли, принадлежащей исключительно ей, ни единого поступка, который не был бы предвосхищен задолго до нее? Не схожие, но тождественные! Не повторенные, но неизменные! Она не могла бы изъяснить членораздельно ни одно из откровений, сокрушавших остатки ее мира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
- Твоя жизнь есть точное повторение других жизней. Жизнь, прожитая на брюхе, когда люди видят не дальше края корыта, из которого жрет зерно их скот. Да! В каждом твоем деянии угадывается один из тех скупых, похотливых и лживых трусов, кто породил тебя на свет. Я вижу их, Господь сподобил меня видеть. Говорю тебе, я видел тебя в них и их в тебе. О, сколь тесно и опасно пространство жизни нашей в юдоли сей! Сколь узок путь наш!
И далее он держал речи еще более необычные, понизив голос и с кротостью великою.
Как передать их здесь? То была все та же повесть о Мушетте, чудесным образом переплетшаяся со сказом о других, давно забытых, а может быть, оставшихся совсем безвестными людях. Еще прежде, чем Мушетта поняла, сердце ее сжалось, словно она проваливалась куда-то, и еще она чувствовала робость, какую испытывает даже самый отчаянный человек, стоя на пороге огромной таинственной обители. Потом ее слуха коснулись уже слышанные, знакомые либо что-то неясно, но настойчиво напоминавшие ей имена; множась и множась, они озаряли друг друга, так что, наконец, стала обозначаться самая суть повести: будничные, ничем не примечательные события повседневной жизни, обросшие извечной злобой людской - словно каменья, облепленные присохшей грязью, скучные тайны, скучная ложь, скучные изветы порочных уст, скучные приключения, вспыхивающие вдруг в памяти от произнесенного имени, словно в свете маяка, чтобы тотчас кануть во тьму, где разум бессилен что-либо различить, но в которой некий благоговейный ужас помогал угадывать сонмы бессмысленно копошащихся человеческих существ. Теперь, когда Мушетту влекла, вопреки ее воле и разуму, сила необоримая, сей ужас жил и думал за нее, ибо у пределов незримого мира страх служит человеку шестым чувством, а боль сливается с восприятием. Мушетта узнавала на лету некоторые имена, произносимые голосом, обретшим властную силу: Малорти, Брисо, Поли, Пишон, деды и пращуры, безупречные торговцы, почтенные домоправительницы, любившие имение их. Никто из них не умер, не оставив завещания, все они были гордостью торговых палат и нотариальных контор (твоя тетка Сюзанна, твой дядя Анри, твоя бабка Адель, и Мальвина, и Сесиль...). Но мало кому доводилось слышать то, о чем говорил ровный голос сей: о человеческой жизни, постигнутой изнутри, о самом тайном в нем, запертом за семью печатями, не о том, какой она представляется с ее замысловатым переплетением причин и следствий, поступков и намерений, но о жизни, сведенной к немногим наиважнейшим явлениям, к наитягчайшим ошибкам, совершенным в продолжение ее. Разумеется, одним разумом своим Мушетта не много поняла бы из рассказа, ошеломительная сжатость которого оказалась бы не по силам и более светлым умам. Не в самой ли плоти Мушетты, ослабляемой всяким непотребством ее, скудевшей еще толику, едва греховный помысел вступал ей в ум, отзывался голос священника? Один за другим покойники и покойницы вставали из могил и являлись ее взору в наготе их, но она отнюдь не испытывала того, что можно было бы назвать любопытством. Она внимала сим превосходящим разум откровениям, сжавшись от ужаса, но не чувствуя ни любопытства, ни изумления в подлинном смысле слова. Ей чудилось, что она уже слышала все это. Более того: злобные наветы, годами лелеемая ненависть, блуд постыдный, злодейства, совершенные хладнокровно-расчетливо из алчности и злобы, - все поднималось помалу со дна ее души, как всплывают в уме пробудившегося человека образы страшного сна. Никогда, нет, никогда еще не исторгали мертвецов столь беспощадно из праха могил и не повергали наземь, безжалостно выставив на свет нутро их. При каждом слове, каждом произнесенном имени что-нибудь всплывало из глубины прошлого, как зловонный пузырь со дна болота: поступок, желание, а порою нечто более важное и сокровенное - какая-нибудь мысль (ибо не умерла вместе с человеком), но столь сокрытая, столь глубоко потаенная и выхваченная столь беспощадно, что стон стыда исторгался из груди Мушетты. Она не слышала более внутреннего голоса, неумолимо обличавшего ее собственную сущность, в тысячу крат более выразительного и звучного. Впрочем, являвшиеся отовсюду рои призраков мелькали так быстро, что их нельзя было даже назвать, ибо слово не поспевало за ними. Но подобно тому, как могучая нота встает среди сумятицы звуков и властно подчиняет их себе, так и некая деятельная и ясная воля стремилась навести порядок в сумбурном кишении. Безотчетно-детским движением Мушетта выставила перед собой ручки, обороняясь от врага, но тщетно. Одно страшное видение, отброшенное усилием холодного рассудка, отдалялось и меркло, но уже подступало другое, словно рать рассеянная и вновь собирающаяся воедино, чтобы ударить на неприятеля. Еще совсем недавно столь многоликое полчище призраков, где она узнавала близких людей, неуклонно редело. Пестрое мелькание застывало в едином обличье - обличье порока. Мало того, порою зло оставляло от своей жертвы лишь уродливую разлагающуюся груду, полупереваренный, напитанный ядом ком. Скупцы являлись в виде шевелящейся кучи золота, блудники - клубка внутренностей. Прорвав оболочку, грех всюду являл взору тайну плода своего десятки мужчин и женщин, опутанных волокнами раковой опухоли - и самые эти ужасные тяжи, сокращающиеся, подобно перерубленным щупальцам осьминога, стягивающиеся к тулову чудища, изначальный порок, тайно гнездившийся в сердце дитяти... И вдруг Мушетта увидела себя такой, какой никогда еще не видела, даже в ту минуту, когда почувствовала, что гордыня ее побеждена. Что-то в ней надломилось бесповоротно и рухнуло во мрак. Голос тихий, но жгучий, сокрушающий, словно расчленял, разнимал ее на части. Она сомневалась уже, существует ли еще и существовала ли вообще когда-либо. Всякая отвлеченная мысль всегда принимала в ее сознании зримые черты - ее можно было либо принять, либо отвергнуть. Что же можно было сказать теперь, когда распадалось ее собственное "я"! Она узнала самое себя в своих близких и, словно в горячечном бреду, не могла распознать себя в людском стаде, неотличимо похожую на других. Как, неужто за всю жизнь она не сделала ничего, что не было бы уже сделано другими? Неужели не было ни единой мысли, принадлежащей исключительно ей, ни единого поступка, который не был бы предвосхищен задолго до нее? Не схожие, но тождественные! Не повторенные, но неизменные! Она не могла бы изъяснить членораздельно ни одно из откровений, сокрушавших остатки ее мира.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82