II
А если меня спросят, я отвечу:
больше всего на свете я любил
попасть под майский дождь в Москве,
там Пушкин
уставился на девушек цветущих:
к их влажной коже прилипают блузки,
уже прозрачные от капель отягчённых
им свойственным весною ароматом,
что делит с ними мокнущий бульвар,
и площадь грезит прелестью их тел,
и в смехе их — притворное смущенье,
туманящее бронзовый покой
внезапно заблестевшего поэта,
на них взирающего через ямы глаз…
III
Как спрыгивает кошка в два удара —
так сердце останавливает бег:
дверь вдруг захлопнулась и ключ в замке оставлен,
а человек ушёл из стен родных,
их интерьеры рушит кислород
и не работает система отопленья,
как прочие системы. Этот дом
так изветшал, что никому не нужен,
его уже ремонтом не поправишь
и не загонишь тленье внутрь.
Пора ему на слом, пора…
Его с землёй дня через два сровняют,
пустырь же, что остался от него,
украсит травяной ковёр.
IV
В чистом поле растёт не что селянин посеял,
в небе летит что угодно, но только не птица,
и не рыба плещет в полынных водах,
не Исус, так Варавва очаровывает Север,
и печально видеть, как портятся лица,
не от времени — а плодят уродов.
Странно, что Землю ещё населяют люди,
вроде делают много, чтоб исчезли,
непонятно грядущее: то ли будет,
то ли жизнь сложилась к его отмене, —
перед каждым словом щёлкает «если»,
как машинка для проверки денег
на фальшивость: что прикупишь на них, потом не надо
ни тебе самому, ни растущему чаду.
P.S.
Достаточно белёных потолков,
меня назамыкавших, стен белёных,
по окнам проплывавших облаков
как вороха нестиранных пелёнок,
бренчавших по замкам ключей,
забытых глаз и ртов отлепетавших,
а также оглушительных ночей
на скворчащих постелях влажных,
рассветов изумлённой синевы,
багровых странствий в небе на закате,
плывущей дирижаблем головы
над куполами в бренном Жизнеграде,
а также многостворчатых церквей,
фонтанов, пляжей, лестниц, побережий,
калек, гигантов, карликов, цепей,
газет, афиш, придурков мимоезжих,
встреч под часами, пачек сигарет,
бутылок, сломанных часов, квитанций,
котлет по-киевски, заношенных штиблет,
вокзалов гулких, промелькнувших станций,
банкнот, монеток, тракторов, орлов,
колосьев, пирамид в лучах восходов,
изваянных на монументах слов,
во мленье очарованных народов.
Я вырвался из жёстких рук,
я выпал из колец горячих,
запомнив быстрой жизни звук —
последнее моё, что трачу.
Разлуки не преодолеть,
но круг огромный замыкая,
слова растут, в сырой земле
шевелятся травы ростками.
Век прожит. Времени скрижаль,
подвижная его основа,
всего, что мне до смерти жаль
по смерти повторить готово.
Смотрите, впереди нули,
овалы пустоты белёсой,
пока в неё не погребли —
я жизни буду подголосок.
Ещё кириллица моя,
свидетельствует дни и ночи,
сшивая строками края дыры,
куда душа не хочет.
* * *
На тротуарах, чистых как невесты,
среди любителей-собаководов,
детей плетущихся из школы,
встречаю я приход весны,
всё время небо ощущая над собой,
как будто возвращённое из ссылки.
Читаю… и глазам не верю —
да нет же, точно, вон какая надпись,
глядите сами: ГОЛОВНОЙ ЗАВОД.
Там неуклонно движется конвеер,
и головы, и головы плывут,
и кто-то им прикручивает уши,
привинчивает бородавки,
лекалом меряет косые скулы,
лопаточкой ровняет крылья носа
и кто-то прорезает рты;
занесена рука и ставит штамп на темя —
чернильный треугольник ОТК,
а после шёлковою ниткой пришивает
весёлые блестящие глаза.
Куда ни двинешься — глядят из подворотен
хранящие убитый снег дворы.
Домишки смотрят точно с перепоя —
помятые и грязные ужасно,
и каждому течёт за воротник.
Вот-вот они, болезные, очнулись
и окнами блуждающими водят,
как будто потерялись здесь и надо
им срочно отправляться на вокзал.
Звоню приятелю, узнав мой голос,
он спрашивает — Как? Ты в Горьком? —
И я не знаю, что ему ответить,
что, собственно, имеет он в виду:
в подпитьи ли, обмане, заблужденьи,
весельи, я не знаю, право,
но в чём-то «горьком» явно нахожусь
(а детям тут охота крикнуть «сладкий»,
противно детям «горький» говорить).
Разглядываю лица и одежду:
знакомых нет (и не было быть может)
и надо жизнь здесь начинать с нуля,
как набирают телефон бесплатный:
— Алло! Пожар! Милиция! Больница…
Или: «Прошу вас, назовите номер.
Здесь жил когда-то старый мой приятель.
Его зовут…» и назову его.
А мне ответят: «Нет такого». Ишь ты!
Как любят «нет такого» говорить.
Да разве я кого-то переспорю?
Вот я в витрине скромно отражаюсь.
Вот в трубку телефонную дышу.
А всё ж, желаете до правды докопаться?
Могу вам адрес тут же обозначить:
там есть стеллаж, как постамент, из стали,
под изваяньем юности бумажным,
взгляните сами — кто стоит на «А»?
А здесь я прохожу под тыщей окон,
дымлю своей двадцатой папиросой,
блаженно забывая о зиме.
экзерсис
I
В полосе отчуждения
известные учреждения,
служа миру,
по радио строить лиру
и подводить часы,
близ цветущей лозы
умолкающей героини,
вклеивающей в усы
упоительное лобзанье на семейной перине.
Думаешь: все рифмы ещё впереди,
суринамская пипа*
достойна всхлипа,
пока одиночество отстукивает время в груди.
В этой белой стране
рельеф лежащего тела,
изгибающегося на простыне,
очерчивает пределы,
за которые не хочется выходить —
это гладкая поверхность кожи —
я забываю, что я — один,
мы так беззащитны, так похожи.
Смешиваем вдох-выдох-вдох —
когда становимся сплошным касаньем —
в этой белой стране правит бог,
исполняющий прихоти и желанья.
Уплываем, держась друг за друга.
Чёрное небо кажется лугом.
Позвонками касаемся звёзд и планет —
там не понимают слова «нет».
…………………………………………….
…………………………………………….
…………………………………………….
…………………………………………….
Я плохой переводчик. Я забыл языки.
Ты живёшь в сплетеньи сосудов руки.
Ты по венам течёшь, ты толкаешь кровь
(я не знаю рифму к этому слову) —
может быть — это твои покровы,
может быть — это безвыходный лабиринт).
Мы вошли вдвоём — мы сгорим,
как сгорает от собственной краски роза —
остаётся в пространстве застывшая поза,
лежат на скатерти свёрнутые лепестки,
как ослеплённые лампочкой мотыльки.
Торопись, торопись,
поднимай ресницы,
вспоминай жизнь —
зеркала и лица,
пожиратель губной помады…
…проводя по ней взглядом,
хочется сказать «не шевелись».
Я как колючки, что жаждут в пустыне воды.
На меня наступает песок, построившись в ряды.
Наступает атасное утро после ясной ночи.
По радио поют пионеры — дети рабочих.
Солнце в окне дудит, как горнист.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13