Те слишком далеки.
Г-ЖА РЕНО (смущенно). Твои взрослые радости… Ты со мной не особенно ими делился. Оно и понятно, взрослый мальчик!.. Ты постоянно уходил из дому. Как все юноши… В те времена вам удержу не было… Ты бывал в барах, на бегах… Ты делил радости с приятелями, а не со мной.
ГАСТОН. Значит, вы никогда не видели меня радующимся в вашем присутствии?
Г-ЖА РЕНО. Ну как же, конечно, видела! Возьми, например, тот день, когда раздавали награды, как сейчас помню…
ГАСТОН (перебивая ее). Нет-нет, не награды! А после. Промежуток времени от той минуты, когда я распрощался со школьными учебниками, и до той, как мне дали в руки винтовку… Те несколько месяцев, которые неведомо для меня были всей моей взрослой жизнью.
Г-ЖА РЕНО. Подожди-ка, сейчас вспомню. Знаешь, ты столько выезжал… Так играл во взрослого…
ГАСТОН. Но ведь как бы восемнадцатилетний мальчик ни играл во взрослого мужчину, на самом-то деле он еще ребенок! Неужели же ни разу не прорвало в ванной трубу, так что никто не мог остановить воду, неужели кухарка ни разу не исковеркала какое-нибудь слово, неужели нам ни разу не попался в трамвае кондуктор с уморительной физиономией?.. И я не смеялся в вашем присутствии… Не радовался какому-нибудь подарку, лучу солнца… Я не требую от вас особых, необузданных радостей… просто маленькую простую радость. Уж не был ли я мрачным неврастеником?
Г-ЖА РЕНО (вдруг смутившись). Я вот что тебе скажу, Жак, миленький… Мне хотелось объяснить это позднее, не спеша… В то время мы были с тобой не в особенно хороших отношениях… О, простое ребячество! Не сомневаюсь, что задним числом тебе все это покажется куда серьезнее, чем было на самом деле. Короче, именно в этот промежуток времени — между коллежем и фронтом — мы с тобой вообще не разговаривали.
ГАСТОН. А-а!
Г-ЖА РЕНО. Да. Из-за пустяков, поверь!
ГАСТОН. И… наша ссора длилась долго?..
Г-ЖА РЕНО. Почти год.
ГАСТОН. А, черт! Ну и выдержка же у нас с вами была! А кто начал первым?
Г-ЖА РЕНО (после еле заметного колебания). Пожалуй, что я… Но ты был всему причиной. Ты упрямился глупейшим образом.
ГАСТОН. В чем же выражалось упрямство юноши, если вы вынуждены были не разговаривать целый год с родным сыном?
Г-ЖА РЕНО. Ты не желал ничего сделать, чтобы покончить с этим положением. Ничего!
ГАСТОН. Но когда я уезжал на фронт, мы все-таки помирились? Ведь не отпустили же вы меня из дома не поцеловав?
Г-ЖА РЕНО (помолчав, решительно). Отпустила. (Замолкает, потом быстро.) И это твоя вина, в тот день я тоже тебя ждала у себя в комнате. А ты ждал в своей. Ты хотел, чтобы я сделала первый шаг, я, мать!.. А ведь ты меня сильно оскорбил. Все попытки посторонних примирить нас ни к чему не привели. Ничто тебя не могло убедить. Ничто. И ты уехал на фронт…
ГАСТОН. Сколько мне было лет?
Г-ЖА РЕНО. Восемнадцать.
ГАСТОН. Возможно, я не отдавал себе отчета, куда иду. Для восемнадцатилетнего война просто любопытное приключение. Но ведь это был уже не четырнадцатый год, когда матери украшали штыки сыновних винтовок цветами… Вы-то должны были знать, куда я иду.
Г-ЖА РЕНО. О, я думала, что война окончится раньше, чем ты успеешь пройти обучение в казармах, надеялась увидеться с тобой во время первой побывки перед отправкой в действующую армию. И к тому же ты всегда был так резок, так жесток со мной.
ГАСТОН. Но ведь могли же вы прийти ко мне в комнату, могли сказать: «Перестань дурить и поцелуй меня!»
Г-ЖА РЕНО. Я боялась твоих глаз… Твоей гордой ухмылки, которой ты непременно бы встретил меня. Ты способен был меня прогнать…
ГАСТОН. Ну и что ж, вы вернулись бы, рыдали бы под моей дверью, умоляли бы меня, встали бы на колени, лишь бы этого не случилось, и я поцеловал бы вас перед отъездом. Ах, как нехорошо, что вы не встали тогда на колени!
Г-ЖА РЕНО. Но я же мать, Жак!..
ГАСТОН. Мне было восемнадцать, и меня посылали на смерть. Пожалуй, стыдно так говорить, но вы обязаны были броситься на колени, молить моего прощения, как бы я ни был груб, как бы ни замыкался в своей идиотской юношеской гордыне.
Г-ЖА РЕНО. За что прощения? Я-то ведь ничего не сделала!
ГАСТОН. А что такого сделал я, раз между нами пролегла непроходимая пропасть?
Г-ЖА РЕНО (внезапно ее голос приобретает те, прежние интонации). О, ты вбил себе в голову, что женишься, и это в восемнадцать-то лет! На какой-то швее, которую подцепил бог знает где! И она, конечно, не желала без брака сойтись с тобой. Брак — это не просто любовные шашни! Да неужели мы должны были позволить тебе испортить всю твою жизнь, ввести эту девку к нам в дом? И не уверяй меня, пожалуйста, что ты ее любил… Разве в семнадцать лет любят, то есть, я хочу сказать: любят ли глубоко, по-настоящему, такой любовью, какая необходима для брака, для создания прочного семейного очага! Какую-то швею, с которой ты и познакомился-то на танцульке всего три недели назад.
ГАСТОН (помолчав). Конечно, это было глупо с моей стороны… Но ведь наш год должны были вскоре призвать, и вы это знали. А что, если эта глупость была единственной, которую мне дано было сделать, а что, если вы хотели лишить этой любви того, кому осталось жить всего несколько месяцев, а что, если бы любовь не успела исчерпать себя за этот срок?
Г-ЖА РЕНО. Но никто и не думал, что ты обязательно умрешь!.. И потом, я еще не все тебе сказала. Знаешь, что ты мне крикнул в лицо, у тебя даже рот перекосился, ты поднял руку на меня, на родную мать! Ты крикнул: «Ненавижу тебя, ненавижу!» Вот что ты крикнул. (Пауза.) Теперь ты понимаешь, почему я не выходила из своей комнаты, все надеялась, что ты придешь, прислушивалась вплоть до той минуты, когда за тобой захлопнулась входная дверь?
ГАСТОН (молчит, потом тихо). Я умер в восемнадцать лет, так и не получив своей, пусть небольшой, радости под тем предлогом, что это, мол, глупость, а вы так и но заговорили со мной. Я всю ночь пролежал раненный в плечо, и я был вдвойне одинок рядом с теми, кто звал в бреду свою мать. (Пауза, потом вдруг как бы самому себе.) Это правда, я вас ненавижу.
Г-ЖА РЕНО (испуганно кричит). Жак, что с тобой?
ГАСТОН (опомнившись, замечает ее). Как — что? Простите… Простате меня, пожалуйста. (Отходит; резко, четко.) Я не Жак Рено, я не узнаю здесь ничего, что принадлежит ему по праву. Да, слушая вас, я на мгновение спутал себя с ним. Простите. Но, видите ли, для человека без памяти прошлое, все, прошлое сразу — слишком тяжкий груз, чтобы взвалить его на себя одним рывком. Если вы хотите сделать мне удовольствие, — да нет, не только удовольствие, а благодеяние, — отпустите меня обратно в приют. Я сажал там салат, натирал полы… Дни проходили… Но даже за эти восемнадцать лет, — я имею в виду вторую половину своей жизни, — даже за этот срок дни, наслаиваясь друг на друга, не сумели превратиться в прожорливое чудище, которое вы именуете прошлым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
Г-ЖА РЕНО (смущенно). Твои взрослые радости… Ты со мной не особенно ими делился. Оно и понятно, взрослый мальчик!.. Ты постоянно уходил из дому. Как все юноши… В те времена вам удержу не было… Ты бывал в барах, на бегах… Ты делил радости с приятелями, а не со мной.
ГАСТОН. Значит, вы никогда не видели меня радующимся в вашем присутствии?
Г-ЖА РЕНО. Ну как же, конечно, видела! Возьми, например, тот день, когда раздавали награды, как сейчас помню…
ГАСТОН (перебивая ее). Нет-нет, не награды! А после. Промежуток времени от той минуты, когда я распрощался со школьными учебниками, и до той, как мне дали в руки винтовку… Те несколько месяцев, которые неведомо для меня были всей моей взрослой жизнью.
Г-ЖА РЕНО. Подожди-ка, сейчас вспомню. Знаешь, ты столько выезжал… Так играл во взрослого…
ГАСТОН. Но ведь как бы восемнадцатилетний мальчик ни играл во взрослого мужчину, на самом-то деле он еще ребенок! Неужели же ни разу не прорвало в ванной трубу, так что никто не мог остановить воду, неужели кухарка ни разу не исковеркала какое-нибудь слово, неужели нам ни разу не попался в трамвае кондуктор с уморительной физиономией?.. И я не смеялся в вашем присутствии… Не радовался какому-нибудь подарку, лучу солнца… Я не требую от вас особых, необузданных радостей… просто маленькую простую радость. Уж не был ли я мрачным неврастеником?
Г-ЖА РЕНО (вдруг смутившись). Я вот что тебе скажу, Жак, миленький… Мне хотелось объяснить это позднее, не спеша… В то время мы были с тобой не в особенно хороших отношениях… О, простое ребячество! Не сомневаюсь, что задним числом тебе все это покажется куда серьезнее, чем было на самом деле. Короче, именно в этот промежуток времени — между коллежем и фронтом — мы с тобой вообще не разговаривали.
ГАСТОН. А-а!
Г-ЖА РЕНО. Да. Из-за пустяков, поверь!
ГАСТОН. И… наша ссора длилась долго?..
Г-ЖА РЕНО. Почти год.
ГАСТОН. А, черт! Ну и выдержка же у нас с вами была! А кто начал первым?
Г-ЖА РЕНО (после еле заметного колебания). Пожалуй, что я… Но ты был всему причиной. Ты упрямился глупейшим образом.
ГАСТОН. В чем же выражалось упрямство юноши, если вы вынуждены были не разговаривать целый год с родным сыном?
Г-ЖА РЕНО. Ты не желал ничего сделать, чтобы покончить с этим положением. Ничего!
ГАСТОН. Но когда я уезжал на фронт, мы все-таки помирились? Ведь не отпустили же вы меня из дома не поцеловав?
Г-ЖА РЕНО (помолчав, решительно). Отпустила. (Замолкает, потом быстро.) И это твоя вина, в тот день я тоже тебя ждала у себя в комнате. А ты ждал в своей. Ты хотел, чтобы я сделала первый шаг, я, мать!.. А ведь ты меня сильно оскорбил. Все попытки посторонних примирить нас ни к чему не привели. Ничто тебя не могло убедить. Ничто. И ты уехал на фронт…
ГАСТОН. Сколько мне было лет?
Г-ЖА РЕНО. Восемнадцать.
ГАСТОН. Возможно, я не отдавал себе отчета, куда иду. Для восемнадцатилетнего война просто любопытное приключение. Но ведь это был уже не четырнадцатый год, когда матери украшали штыки сыновних винтовок цветами… Вы-то должны были знать, куда я иду.
Г-ЖА РЕНО. О, я думала, что война окончится раньше, чем ты успеешь пройти обучение в казармах, надеялась увидеться с тобой во время первой побывки перед отправкой в действующую армию. И к тому же ты всегда был так резок, так жесток со мной.
ГАСТОН. Но ведь могли же вы прийти ко мне в комнату, могли сказать: «Перестань дурить и поцелуй меня!»
Г-ЖА РЕНО. Я боялась твоих глаз… Твоей гордой ухмылки, которой ты непременно бы встретил меня. Ты способен был меня прогнать…
ГАСТОН. Ну и что ж, вы вернулись бы, рыдали бы под моей дверью, умоляли бы меня, встали бы на колени, лишь бы этого не случилось, и я поцеловал бы вас перед отъездом. Ах, как нехорошо, что вы не встали тогда на колени!
Г-ЖА РЕНО. Но я же мать, Жак!..
ГАСТОН. Мне было восемнадцать, и меня посылали на смерть. Пожалуй, стыдно так говорить, но вы обязаны были броситься на колени, молить моего прощения, как бы я ни был груб, как бы ни замыкался в своей идиотской юношеской гордыне.
Г-ЖА РЕНО. За что прощения? Я-то ведь ничего не сделала!
ГАСТОН. А что такого сделал я, раз между нами пролегла непроходимая пропасть?
Г-ЖА РЕНО (внезапно ее голос приобретает те, прежние интонации). О, ты вбил себе в голову, что женишься, и это в восемнадцать-то лет! На какой-то швее, которую подцепил бог знает где! И она, конечно, не желала без брака сойтись с тобой. Брак — это не просто любовные шашни! Да неужели мы должны были позволить тебе испортить всю твою жизнь, ввести эту девку к нам в дом? И не уверяй меня, пожалуйста, что ты ее любил… Разве в семнадцать лет любят, то есть, я хочу сказать: любят ли глубоко, по-настоящему, такой любовью, какая необходима для брака, для создания прочного семейного очага! Какую-то швею, с которой ты и познакомился-то на танцульке всего три недели назад.
ГАСТОН (помолчав). Конечно, это было глупо с моей стороны… Но ведь наш год должны были вскоре призвать, и вы это знали. А что, если эта глупость была единственной, которую мне дано было сделать, а что, если вы хотели лишить этой любви того, кому осталось жить всего несколько месяцев, а что, если бы любовь не успела исчерпать себя за этот срок?
Г-ЖА РЕНО. Но никто и не думал, что ты обязательно умрешь!.. И потом, я еще не все тебе сказала. Знаешь, что ты мне крикнул в лицо, у тебя даже рот перекосился, ты поднял руку на меня, на родную мать! Ты крикнул: «Ненавижу тебя, ненавижу!» Вот что ты крикнул. (Пауза.) Теперь ты понимаешь, почему я не выходила из своей комнаты, все надеялась, что ты придешь, прислушивалась вплоть до той минуты, когда за тобой захлопнулась входная дверь?
ГАСТОН (молчит, потом тихо). Я умер в восемнадцать лет, так и не получив своей, пусть небольшой, радости под тем предлогом, что это, мол, глупость, а вы так и но заговорили со мной. Я всю ночь пролежал раненный в плечо, и я был вдвойне одинок рядом с теми, кто звал в бреду свою мать. (Пауза, потом вдруг как бы самому себе.) Это правда, я вас ненавижу.
Г-ЖА РЕНО (испуганно кричит). Жак, что с тобой?
ГАСТОН (опомнившись, замечает ее). Как — что? Простите… Простате меня, пожалуйста. (Отходит; резко, четко.) Я не Жак Рено, я не узнаю здесь ничего, что принадлежит ему по праву. Да, слушая вас, я на мгновение спутал себя с ним. Простите. Но, видите ли, для человека без памяти прошлое, все, прошлое сразу — слишком тяжкий груз, чтобы взвалить его на себя одним рывком. Если вы хотите сделать мне удовольствие, — да нет, не только удовольствие, а благодеяние, — отпустите меня обратно в приют. Я сажал там салат, натирал полы… Дни проходили… Но даже за эти восемнадцать лет, — я имею в виду вторую половину своей жизни, — даже за этот срок дни, наслаиваясь друг на друга, не сумели превратиться в прожорливое чудище, которое вы именуете прошлым.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17