Всем было очень неприятно.
- Едут как оглашенные, - продолжал, ни к кому не обращаясь, мужик. Говоришь: обожди, повремени: где тебе! слушать не хотят, а там тягают нашего брата да волочат.
- Да чего ж тягают? - спросил приказчик.
- Спроси их чего.
- Ну, не видал ли? не слыхал ли чего? спрашивают, - проговорил ласково старик.
- Что ж! сказал, да и к стороне.
- Чего не к стороне.
- Все пытают тебя и так и этак, - прибавил старик, - все добиваются того, чего, може, и не видал.
- Ну и скажи.
- Что сказать-то? - спросил опять молодой.
- Правду.
- Правду! правда-то нонче, брат, босиком ходит да брюхо под спиной носит.
Баба вынесла большую чашку с квасом, в котором что-то плавало, поставила ее около нас на конце стола, положила три деревянные ложки и краюшку хлеба. Оба мужика и баба перекрестились на дверь, в которую глядел кусок темного неба, и начали ужин; старик присел около купца, а молодой и баба ели стоя. Гвоздиков опрокинул чашку и пошел на смену желтоглазому. Вошел желтоглазый, сел, налил чашку, откусил сахару и, перекрестившись двумя перстами, начал похлебывать.
- А ехать теперь не годится, - сказал он, допив первую чашку и протягивая руку к чайнику.
- Чего так? - спросили мы почти все. Хозяева продолжали ужинать и, невидимому, не обращали на наш разговор ни малейшего внимания.
- Говорят, очень уж шалят по ночам.
- Нас пятеро.
- Так вас и побоялись, пятерых-то, - вставил крестьянин.
- А ты-то шестой будешь.
- А я что? Мне неш видно? Мое дело знай гляди дорогу.
- Ямщику где, батюшка, ваше степенство? - говорил старик. - Ямщик порой что и видит, так не видит.
- Отчего ж так?
- Да так.
- Да отчего же не крикнуть седокам-то?
- А как назад-то поеду, тогда кому крикну? - спросил опять молодой.
- А тогда чего кричать?
- Да того ж самого.
- И-и, - нельзя, купцы честные, - сказал старик. - Вас-то сдашь, надо вертаться, а он те тут где-нибудь со слягой и караулит, да, гляди, с товарищем. Животов отнимет, а то и веку решит!
- Ну, вздор!
- Чего вздорить-то. Неш не бывальщина? - встрел опять молодой.
- Нельзя, родной, никак нельзя нам ничего с ними поделать, - сказал старик.
- Храбрые вы уж такие, видно.
- Вот те и храбрые. Храбрись не храбрись, а храбрее мира не будешь, опять заметил молодой.
- Да миру-то что?
- Миру-то?
- Да.
- Ловко рассуждаешь! Што миру? Он теперича по злобе мой двор зажжет да всю деревню спалит. Миру што?
- Ну, так, гляди, и спалит!
- Да неш тебе говорят небывальщину, што ли!
- Ну, а казаки?
- А казаки што? Они свое дело знают: кур ловят да, за бабами гоняются; а може и сами тут же.
- С ворами-то? Молодой не ответил.
- Кто ж их ведает? - сказал вместо него старик. - Болтают, а мы господи их знает. Про то знает начальство, каких оно людей приставляет.
- Ночевать, видно, господа! - обратился к нам приказчик.
- Что ж? ночевать так и ночевать, - проговорили все чуть не в один голос.
Ехать у всех отшибло охоту. Хозяева как будто не обратили на это никакого внимания, только молодой как будто успокоился и, хлебнув две-три ложки, сказал совсем не тем голосом, каким говорил до сих пор.
- Ему, вору-то, что тебя загубить али село спалить? Ему все одно, одна дорога; а ты поди, там пойдут тебя водить да тягать, чего не держал да чего не ловил? а тут мир, - за всю беду ты и в ответе.
- А видите вы этих мошенников когда-нибудь?
- Хоть и видишь, так што ж?
- Нет, я так: можно ли их видеть?
- Чего не видеть? Ведмедь зверь, да и того видают, а то чтоб человека да не видать.
- А ты видал когда?
Мужик помолчал и положил ложку. Баба взяла чашку и пошла за кашей.
- Годов с шесть, али больше, пожалуй, - сказал он, - раз такого страху набрался, что и боже мой. Мы стали слушать.
- Верстах в десяти тут от нас, сбочь большака-то, есть село, - мимо, почитай, завтра поедем, большое село, - и продавал в этом селе один мужик лошадь. Нашинские мужики баили - добрый мерин, гонкий и здоровый. У нас на ту пору лошадь, знаешь, охромела, а время тож вот как теперь - ярмачно, езды много. Вот я встал этак еще где тебе до зорьки, взял денег рублев сорок, али побольше, да и пошел в то село. Иду по леску-то, да и думаю: дай срежу дубину; не ровен, думаю, час. Гляжу по кустам-то и вижу, важная растет хворостина, с комельком, знаешь, - ну я ее и срезал. Срезал, иду да веточки ножом и опускаю, ловкая вышла дубинка. Вот, думаю себе, если кого перекрестить, - почухается, а сам все иду. Прошел этак еще версты с три, гляжу, впереди под самой под опушкой, к дороге-то впереди меня шагов этак за тридцать, сидит человек, ноги свесил в канаву, шапки на голове нет, волоса длинные, как быть, к примеру, у дьячка молодого, в портишках, а плечи голые. На коленях у него лежат какие-то лохмотенки суконные, и он в них пальцами-то перебирает, ищется, стало. Глянул я назад и по сторонам - народушку ни единой души нигде не видать, Спужался я. Думаю, назад вернуться-погонится, вперед тоже боязно. А! думаю, что господи даст: бог не выдаст, свинья не съест. Сотворил молитву и пошел вперед. Подхожу это к нему, а он стряхнул свои лохмотенки-то, дыра на дыре, вижу, а знать, что одежа солдатская. Иду, сердце захолонуло, а все иду ближе. Поровнялся с ним; а он стоит. В руках, вижу, ничего нет.
Баба принесла чашу с кашей и поставила на стол. Мужик опять перекрестился и, съев несколько ложек, стал досказывать:
- Стоит, а я совсем уже к нему подошел. Гляжу: жалкий такой, сапожонки подвязаны обрывком, а штанишки черные, нанковые с кантиком, совсем как не свалятся, рубашонки совсем нет, только те лохмотья на плечах накинуты. Сукно, знаешь, солдатское, а воротник оторван.
- Ну.
- Ну и ну. Плохонький, думаю, ты человек. Жаль мне его стало крепко. В бегах, должно, скрывается, а у меня тоже братенек середний в службе. Жаль таково-то. Подхожу я к нему, а он озирается да таково-то тихо говорит: "Дай, говорит, за ради господа бога ты мне кусочек хлебушка. Четвертый день, говорит, маковой росинки во рту не было". - "Эх, говорю, милый! кабы знатье, а то нет с собой хлебушка-то". - "Ну дай, говорит, грошик". Думаю себе грошика не жаль, и не грошик дал бы, а страшно. Деньги эти у меня все в сапоге да в тряпице связаны, станешь разбирать, он человек в нужде, кто его знает! Враг, думаю, силен, и не в такой беде - да и то смущает человека. "Нету, говорю, милый, и грошика, не прогневайся". - "Врешь, говорит, дай: пожалей душу христианскую". Раздумье, знаешь, меня взяло, и хочу деньги достать, и оторопь берет; а его на ту пору словно враг дернул за язык, "давай, говорит, а то своих кликну"; а сам нагнулся, да руку за голенищишко и сует. Спину-то, как доску, так всю, знаешь, мне и выставил. Страх меня обуял смертный, некогда, вижу, думать-то, поднял дубину-то да как свистну его вдоль по хрипу, со всего, знаешь, с размаху. Так он и повалился, и руки в стороны растопоршил. Лежит ничком, словно лягушка какая.
1 2 3 4
- Едут как оглашенные, - продолжал, ни к кому не обращаясь, мужик. Говоришь: обожди, повремени: где тебе! слушать не хотят, а там тягают нашего брата да волочат.
- Да чего ж тягают? - спросил приказчик.
- Спроси их чего.
- Ну, не видал ли? не слыхал ли чего? спрашивают, - проговорил ласково старик.
- Что ж! сказал, да и к стороне.
- Чего не к стороне.
- Все пытают тебя и так и этак, - прибавил старик, - все добиваются того, чего, може, и не видал.
- Ну и скажи.
- Что сказать-то? - спросил опять молодой.
- Правду.
- Правду! правда-то нонче, брат, босиком ходит да брюхо под спиной носит.
Баба вынесла большую чашку с квасом, в котором что-то плавало, поставила ее около нас на конце стола, положила три деревянные ложки и краюшку хлеба. Оба мужика и баба перекрестились на дверь, в которую глядел кусок темного неба, и начали ужин; старик присел около купца, а молодой и баба ели стоя. Гвоздиков опрокинул чашку и пошел на смену желтоглазому. Вошел желтоглазый, сел, налил чашку, откусил сахару и, перекрестившись двумя перстами, начал похлебывать.
- А ехать теперь не годится, - сказал он, допив первую чашку и протягивая руку к чайнику.
- Чего так? - спросили мы почти все. Хозяева продолжали ужинать и, невидимому, не обращали на наш разговор ни малейшего внимания.
- Говорят, очень уж шалят по ночам.
- Нас пятеро.
- Так вас и побоялись, пятерых-то, - вставил крестьянин.
- А ты-то шестой будешь.
- А я что? Мне неш видно? Мое дело знай гляди дорогу.
- Ямщику где, батюшка, ваше степенство? - говорил старик. - Ямщик порой что и видит, так не видит.
- Отчего ж так?
- Да так.
- Да отчего же не крикнуть седокам-то?
- А как назад-то поеду, тогда кому крикну? - спросил опять молодой.
- А тогда чего кричать?
- Да того ж самого.
- И-и, - нельзя, купцы честные, - сказал старик. - Вас-то сдашь, надо вертаться, а он те тут где-нибудь со слягой и караулит, да, гляди, с товарищем. Животов отнимет, а то и веку решит!
- Ну, вздор!
- Чего вздорить-то. Неш не бывальщина? - встрел опять молодой.
- Нельзя, родной, никак нельзя нам ничего с ними поделать, - сказал старик.
- Храбрые вы уж такие, видно.
- Вот те и храбрые. Храбрись не храбрись, а храбрее мира не будешь, опять заметил молодой.
- Да миру-то что?
- Миру-то?
- Да.
- Ловко рассуждаешь! Што миру? Он теперича по злобе мой двор зажжет да всю деревню спалит. Миру што?
- Ну, так, гляди, и спалит!
- Да неш тебе говорят небывальщину, што ли!
- Ну, а казаки?
- А казаки што? Они свое дело знают: кур ловят да, за бабами гоняются; а може и сами тут же.
- С ворами-то? Молодой не ответил.
- Кто ж их ведает? - сказал вместо него старик. - Болтают, а мы господи их знает. Про то знает начальство, каких оно людей приставляет.
- Ночевать, видно, господа! - обратился к нам приказчик.
- Что ж? ночевать так и ночевать, - проговорили все чуть не в один голос.
Ехать у всех отшибло охоту. Хозяева как будто не обратили на это никакого внимания, только молодой как будто успокоился и, хлебнув две-три ложки, сказал совсем не тем голосом, каким говорил до сих пор.
- Ему, вору-то, что тебя загубить али село спалить? Ему все одно, одна дорога; а ты поди, там пойдут тебя водить да тягать, чего не держал да чего не ловил? а тут мир, - за всю беду ты и в ответе.
- А видите вы этих мошенников когда-нибудь?
- Хоть и видишь, так што ж?
- Нет, я так: можно ли их видеть?
- Чего не видеть? Ведмедь зверь, да и того видают, а то чтоб человека да не видать.
- А ты видал когда?
Мужик помолчал и положил ложку. Баба взяла чашку и пошла за кашей.
- Годов с шесть, али больше, пожалуй, - сказал он, - раз такого страху набрался, что и боже мой. Мы стали слушать.
- Верстах в десяти тут от нас, сбочь большака-то, есть село, - мимо, почитай, завтра поедем, большое село, - и продавал в этом селе один мужик лошадь. Нашинские мужики баили - добрый мерин, гонкий и здоровый. У нас на ту пору лошадь, знаешь, охромела, а время тож вот как теперь - ярмачно, езды много. Вот я встал этак еще где тебе до зорьки, взял денег рублев сорок, али побольше, да и пошел в то село. Иду по леску-то, да и думаю: дай срежу дубину; не ровен, думаю, час. Гляжу по кустам-то и вижу, важная растет хворостина, с комельком, знаешь, - ну я ее и срезал. Срезал, иду да веточки ножом и опускаю, ловкая вышла дубинка. Вот, думаю себе, если кого перекрестить, - почухается, а сам все иду. Прошел этак еще версты с три, гляжу, впереди под самой под опушкой, к дороге-то впереди меня шагов этак за тридцать, сидит человек, ноги свесил в канаву, шапки на голове нет, волоса длинные, как быть, к примеру, у дьячка молодого, в портишках, а плечи голые. На коленях у него лежат какие-то лохмотенки суконные, и он в них пальцами-то перебирает, ищется, стало. Глянул я назад и по сторонам - народушку ни единой души нигде не видать, Спужался я. Думаю, назад вернуться-погонится, вперед тоже боязно. А! думаю, что господи даст: бог не выдаст, свинья не съест. Сотворил молитву и пошел вперед. Подхожу это к нему, а он стряхнул свои лохмотенки-то, дыра на дыре, вижу, а знать, что одежа солдатская. Иду, сердце захолонуло, а все иду ближе. Поровнялся с ним; а он стоит. В руках, вижу, ничего нет.
Баба принесла чашу с кашей и поставила на стол. Мужик опять перекрестился и, съев несколько ложек, стал досказывать:
- Стоит, а я совсем уже к нему подошел. Гляжу: жалкий такой, сапожонки подвязаны обрывком, а штанишки черные, нанковые с кантиком, совсем как не свалятся, рубашонки совсем нет, только те лохмотья на плечах накинуты. Сукно, знаешь, солдатское, а воротник оторван.
- Ну.
- Ну и ну. Плохонький, думаю, ты человек. Жаль мне его стало крепко. В бегах, должно, скрывается, а у меня тоже братенек середний в службе. Жаль таково-то. Подхожу я к нему, а он озирается да таково-то тихо говорит: "Дай, говорит, за ради господа бога ты мне кусочек хлебушка. Четвертый день, говорит, маковой росинки во рту не было". - "Эх, говорю, милый! кабы знатье, а то нет с собой хлебушка-то". - "Ну дай, говорит, грошик". Думаю себе грошика не жаль, и не грошик дал бы, а страшно. Деньги эти у меня все в сапоге да в тряпице связаны, станешь разбирать, он человек в нужде, кто его знает! Враг, думаю, силен, и не в такой беде - да и то смущает человека. "Нету, говорю, милый, и грошика, не прогневайся". - "Врешь, говорит, дай: пожалей душу христианскую". Раздумье, знаешь, меня взяло, и хочу деньги достать, и оторопь берет; а его на ту пору словно враг дернул за язык, "давай, говорит, а то своих кликну"; а сам нагнулся, да руку за голенищишко и сует. Спину-то, как доску, так всю, знаешь, мне и выставил. Страх меня обуял смертный, некогда, вижу, думать-то, поднял дубину-то да как свистну его вдоль по хрипу, со всего, знаешь, с размаху. Так он и повалился, и руки в стороны растопоршил. Лежит ничком, словно лягушка какая.
1 2 3 4