Кошка, правда, была. Но я, в отличие от классиков, не могу восхищаться независимостью и безразличием принадлежащего мне животного. Безразличных ко мне существ хватало вокруг и без кошки. Кошку свою я любила именно за то, что она полностью от меня зависела, а кроме кошки, от меня не зависело ровно ничего. Кошке, живущей на восьмом этаже дома в центре огромного асфальтового города с пустыми помойками, деваться было некуда, и она вынуждена была терпеть меня с моей любовью. Когда же миновали первые, самые голодные послевоенные годы и в помойках появились питательные излишки, моя кошка ушла. Собака никогда бы так не поступила.
Не следует, однако, думать, что невозможность держать собаку чрезмерно тяготила меня в первую, лучшую половину моей жизни. Или что это послужило главной причиной перемены места жительства. Были другие причины, гораздо более для меня очевидные.
Например, я с юности страдала от холода и дождя. По причине крайней бедности у меня никогда не было по-настоящему теплой, удобной и красивой одежды, да и вся моя конституция была, видно, не для тамошнего климата. А про Израиль в какой-то момент начали много говорить, и в частности, что там очень жарко и сухо (впоследствии, как и прочая информация, это оказалось полуправдой, то есть половину времени здесь действительно жарко и сухо, а остальное время — иначе, особенно в Иерусалиме). Других это пугало, а мне казалось очень привлекательно.
Затем мне, как и моему отцу в свое время, хотелось поучаствовать в каком-нибудь чистом, безусловно правом деле. (На месте обнаружилось, что и тут правота половинная: хотя одна половина правоты безусловно на нашей стороне, однако вторая — у других.) Ну, не бороться за правое дело — я лицо сугубо частное и задатков к борению никогда в себе не ощущала, — но хотя бы просто поприсутствовать в нем. Полжизни, как уже говорилось, было прожито, неужели так до конца и сидеть в холоде, в дерьме, в качестве неприятного и нежелательного меньшинства и даже без собаки?
Другие, правда, сидели, и ничего, у некоторых даже собаки были. Многие представители моего же меньшинства заводили собак и вообще существовали вполне сносно. И я существовала бы сносно, если бы не упомянутая моя склонность к частной, приватной, необщественной жизни. С детства, помнится, все были представителями чего-нибудь. И мне из детского конформизма хотелось тоже. Тоже быть представителем, и именно большинства. Здоровой частью здорового, как говорилось, целого. Вот как бы и хотелось, а влиться и слиться никак не удавалось. И целое меня в свои представители не принимало, и сама я от слияния с целым бессознательно, но последовательно уклонялась. Целое же хотя и не желало меня в своей среде, однако уклонение мое осуждало и выражало свое осуждение недвусмысленно. (Тут как раз и помогла бы собака. Была бы собака, я бы ей… я бы ее… я бы ей показала, она бы у меня по струночке ходила, знала бы свое место, пикнуть бы не посмела… Была бы собака, я бы ее любила, я бы так ее любила — ммм! — ее бы одну только любила, а она бы одну только меня, мы бы с ней вдвоем против всех, никого бы нам не надо… Но собаки не было.)
Ситуация шизофреническая, но разрешимая. Ребенок подрастает, понимает свое место в мире, примиряется с ним и начинает даже его ценить. Со мной тоже это произошло, я своей частной природой стала дорожить, оберегала ее, как могла, радовалась, что вот, я сама по себе, не представитель ничего. Какая, мол, ни есть, а представляю только саму себя. Увы, это была моя девичья наивность. Жить в обществе и быть свободным от общества — нельзя. Это я для себя никого и ничего не представляла, а для других всегда было ясно, кого и что. И предмет моей гордости и заботы, частное мое лицо, был только лишним подтверждением, куда и к кому я принадлежу.
Кумир моего детства Шерлок Холмс говорил что-то вроде того, что рыбу надо прятать в рыбьем косяке или песчинку в песчаной пустыне. Рыба среди раков всегда останется представителем рыбьего племени, разве что клешни отрастит. А не хочет либо не может, придется ей всю жизнь свое рыбье достоинство отстаивать, как умеет, — чаще всего скользя между струйками. Человек я ленивый, и скольжение между струйками представлялось мне делом утомительным и бесперспективным. Отстаивать ничего не хотелось.
Короче, я пришла к выводу, что рыбье свое достоинство я с наименьшими трудами сохраню там, где перестану быть представителем, то есть между себе подобных. Государство Израиль, по всей видимости, отвечало данным запросам. Много евреев, теплый климат, свобода и квартирные условия, по рассказам, позволяют держать собаку.
Моя собака родилась у меня в доме и никогда никаким представителем не была. Хотя жили мы тогда в наемном доме при греческой церкви в восточной, арабской части Иерусалима и собака моя была бедуинской пастушьей породы, а все-таки она была и не бедуинка, и не гречанка, и не еврейка, и вообще не человек.
Моя собака жила в саду. Из сада при моем доме открывался обширный вид на Масличную гору и на долину Кедрона. Летом эта картина залита плоским белым солнцем, и все очертания часто сливаются в серовато-белое сплошное марево. Зимой перспектива раздвигается, приобретает четкость, одинокая пальма посреди оливковой рощи, принадлежащей францисканцам, выпирает на передний план.
Моя собака ничего этого, я полагаю, не видела, а если видела, то не обращала внимания. Мыслительный процесс ее был мне неизвестен, и я могла себе его представить лишь как максимально упрощенный человеческий. Например: «Лежит орех (у меня в саду рос грецкий орех). Схватить. Разгрызть. Мелкое крошево вперемешку со скорлупой есть нельзя. Еще орех. Схватить. Разгрызть. Есть нельзя. Еще орех. Пусть лежит. Она (я) подняла. Подойти, помахать хвостом. Расколет, может быть, даст. Положила в карман, не даст. Подняла еще орех. Взяла камень, колет орех. Помахать хвостом. Расколола, съела сама. Съела не все. Может быть, даст». Моя собака не упрекает меня за то, что я съела большую часть ореха, а ей дала лишь кусочек. Она и второй, и третий орех будет просить, но не потому, что считает это справедливым, а потому, что ей очень хочется. А я то ли дам ей, а то ли и не дам, съем сама. Как я ни любила свою собаку, но давала ей далеко не все, что она просила.
Дело в том, что это была не первая моя собака.
До этой собаки у меня была другая, мать нынешней, и ту я любила даже больше, чем эту. Ту собаку и нельзя было не любить, такая она была нежная, кроткая и прелестная собой. Но я ее просто замучила любовью. Она была воплощением давнишней мечты и символом моей новой жилищной и душевной свободы. Я так ее любила, что при взгляде на нее у меня каждый раз сжималось сердце. Оно сжималось и от несравненной собачьей красоты, и от ее кроткого взгляда в желтых ресницах, и оттого, что это была моя, моя, моя собака.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11
Не следует, однако, думать, что невозможность держать собаку чрезмерно тяготила меня в первую, лучшую половину моей жизни. Или что это послужило главной причиной перемены места жительства. Были другие причины, гораздо более для меня очевидные.
Например, я с юности страдала от холода и дождя. По причине крайней бедности у меня никогда не было по-настоящему теплой, удобной и красивой одежды, да и вся моя конституция была, видно, не для тамошнего климата. А про Израиль в какой-то момент начали много говорить, и в частности, что там очень жарко и сухо (впоследствии, как и прочая информация, это оказалось полуправдой, то есть половину времени здесь действительно жарко и сухо, а остальное время — иначе, особенно в Иерусалиме). Других это пугало, а мне казалось очень привлекательно.
Затем мне, как и моему отцу в свое время, хотелось поучаствовать в каком-нибудь чистом, безусловно правом деле. (На месте обнаружилось, что и тут правота половинная: хотя одна половина правоты безусловно на нашей стороне, однако вторая — у других.) Ну, не бороться за правое дело — я лицо сугубо частное и задатков к борению никогда в себе не ощущала, — но хотя бы просто поприсутствовать в нем. Полжизни, как уже говорилось, было прожито, неужели так до конца и сидеть в холоде, в дерьме, в качестве неприятного и нежелательного меньшинства и даже без собаки?
Другие, правда, сидели, и ничего, у некоторых даже собаки были. Многие представители моего же меньшинства заводили собак и вообще существовали вполне сносно. И я существовала бы сносно, если бы не упомянутая моя склонность к частной, приватной, необщественной жизни. С детства, помнится, все были представителями чего-нибудь. И мне из детского конформизма хотелось тоже. Тоже быть представителем, и именно большинства. Здоровой частью здорового, как говорилось, целого. Вот как бы и хотелось, а влиться и слиться никак не удавалось. И целое меня в свои представители не принимало, и сама я от слияния с целым бессознательно, но последовательно уклонялась. Целое же хотя и не желало меня в своей среде, однако уклонение мое осуждало и выражало свое осуждение недвусмысленно. (Тут как раз и помогла бы собака. Была бы собака, я бы ей… я бы ее… я бы ей показала, она бы у меня по струночке ходила, знала бы свое место, пикнуть бы не посмела… Была бы собака, я бы ее любила, я бы так ее любила — ммм! — ее бы одну только любила, а она бы одну только меня, мы бы с ней вдвоем против всех, никого бы нам не надо… Но собаки не было.)
Ситуация шизофреническая, но разрешимая. Ребенок подрастает, понимает свое место в мире, примиряется с ним и начинает даже его ценить. Со мной тоже это произошло, я своей частной природой стала дорожить, оберегала ее, как могла, радовалась, что вот, я сама по себе, не представитель ничего. Какая, мол, ни есть, а представляю только саму себя. Увы, это была моя девичья наивность. Жить в обществе и быть свободным от общества — нельзя. Это я для себя никого и ничего не представляла, а для других всегда было ясно, кого и что. И предмет моей гордости и заботы, частное мое лицо, был только лишним подтверждением, куда и к кому я принадлежу.
Кумир моего детства Шерлок Холмс говорил что-то вроде того, что рыбу надо прятать в рыбьем косяке или песчинку в песчаной пустыне. Рыба среди раков всегда останется представителем рыбьего племени, разве что клешни отрастит. А не хочет либо не может, придется ей всю жизнь свое рыбье достоинство отстаивать, как умеет, — чаще всего скользя между струйками. Человек я ленивый, и скольжение между струйками представлялось мне делом утомительным и бесперспективным. Отстаивать ничего не хотелось.
Короче, я пришла к выводу, что рыбье свое достоинство я с наименьшими трудами сохраню там, где перестану быть представителем, то есть между себе подобных. Государство Израиль, по всей видимости, отвечало данным запросам. Много евреев, теплый климат, свобода и квартирные условия, по рассказам, позволяют держать собаку.
Моя собака родилась у меня в доме и никогда никаким представителем не была. Хотя жили мы тогда в наемном доме при греческой церкви в восточной, арабской части Иерусалима и собака моя была бедуинской пастушьей породы, а все-таки она была и не бедуинка, и не гречанка, и не еврейка, и вообще не человек.
Моя собака жила в саду. Из сада при моем доме открывался обширный вид на Масличную гору и на долину Кедрона. Летом эта картина залита плоским белым солнцем, и все очертания часто сливаются в серовато-белое сплошное марево. Зимой перспектива раздвигается, приобретает четкость, одинокая пальма посреди оливковой рощи, принадлежащей францисканцам, выпирает на передний план.
Моя собака ничего этого, я полагаю, не видела, а если видела, то не обращала внимания. Мыслительный процесс ее был мне неизвестен, и я могла себе его представить лишь как максимально упрощенный человеческий. Например: «Лежит орех (у меня в саду рос грецкий орех). Схватить. Разгрызть. Мелкое крошево вперемешку со скорлупой есть нельзя. Еще орех. Схватить. Разгрызть. Есть нельзя. Еще орех. Пусть лежит. Она (я) подняла. Подойти, помахать хвостом. Расколет, может быть, даст. Положила в карман, не даст. Подняла еще орех. Взяла камень, колет орех. Помахать хвостом. Расколола, съела сама. Съела не все. Может быть, даст». Моя собака не упрекает меня за то, что я съела большую часть ореха, а ей дала лишь кусочек. Она и второй, и третий орех будет просить, но не потому, что считает это справедливым, а потому, что ей очень хочется. А я то ли дам ей, а то ли и не дам, съем сама. Как я ни любила свою собаку, но давала ей далеко не все, что она просила.
Дело в том, что это была не первая моя собака.
До этой собаки у меня была другая, мать нынешней, и ту я любила даже больше, чем эту. Ту собаку и нельзя было не любить, такая она была нежная, кроткая и прелестная собой. Но я ее просто замучила любовью. Она была воплощением давнишней мечты и символом моей новой жилищной и душевной свободы. Я так ее любила, что при взгляде на нее у меня каждый раз сжималось сердце. Оно сжималось и от несравненной собачьей красоты, и от ее кроткого взгляда в желтых ресницах, и оттого, что это была моя, моя, моя собака.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11