Его во все времена нелегко было заставить идти в упряжке и непросто прибрать к рукам. Он превосходно разбирался, где ложь, но не всегда руководствовался тем, что было относительной правдой. Его тешила власть, словно он все еще заседал в сенате. В деле о бумажных деньгах он оказался в весьма неловком положении: в качестве бывшего министра финансов он был их создателем, в качестве нынешнего председателя Верховного суда выступал их противником. В жизнь газетного корреспондента бумажные деньги не вносили ни особой радости, ни большой печали, но они служили темой для его репортажей, а судья Чейз был не прочь приобрести в прессе союзника, который излагал бы обстоятельства дела так, как хотелось судье. Адамс быстро стал своим в доме Чейза, и союз этот немало облегчил жизнь в Вашингтоне неоперившемуся искателю газетной фортуны. Как бы ни рассматривать политику и характер Чейза, он был выдающейся фигурой, высокого — сенаторского — ранга и при всех своих сенаторских недостатках неоценимый союзник.
Однажды, проходя по улице, Адамс встретил Чарлза Самнера — что непременно рано или поздно должно было случиться — и, немедленно остановившись, поздоровался с ним. Как ни в чем не бывало, словно восемь лет порванных связей есть вполне естественное течение дружбы, Самнер, издав вопль изумления, мгновенно впал в свой прежний тон героя, жалующего вниманием школьника. Адамс не отказал себе в удовольствии его поддержать. Ему было тридцать, Самнеру пятьдесят семь; он повидал в мире больше людей и стран, чем Самнер когда-либо мог мечтать, и ему показалось забавным позволить обращаться с собой как с ребенком. Восстановление нарушенных отношений всегда испытание для нервов, а в данном случае путь к нему был густо усеян шипами: в ссоре с мистером Адамсом — как, впрочем, и в других — Самнер вел себя отнюдь не деликатнейшим образом и теперь был склонен придавать излишнюю значимость вещам, которые даже бостонцы вряд ли стали бы хранить в памяти. Но Генри тут интересовала и завлекала еще одна возможность исследовать человеческие свойства политика. Он знал, что этой встречи, хотя бы по своим журналистским делам, ему не избежать, и ждал ее, для Самнера же она явилась неожиданностью, и, насколько Адамс мог судить, досадной неожиданностью. Наблюдая за поведением Самнера, Адамс немало для себя извлек — практический урок, стоивший потраченных усилий. Нетрудно было видеть, как ряд мыслей, по большей части неприятных, пронеслись в уме Самнера: он не задал ни одного вопроса ни о ком из Адамсов, не поинтересовался друзьями Генри, ничего не спросил о его пребывании за границей. Его занимало только настоящее. Что делает Адамс в Вашингтоне? В его глазах Адамс мог обретаться тут только в роли хулителя, более или менее злобного, возможно, шпиона и, уж наверное, интригана и карьериста, каких в столице толклись дюжины, — словом, политик без партии, писака без принципов, соискатель должности, который, несомненно, станет просить у него, Самнера, протекции. Все это — с его точки зрения — звучало правдой. Пользы Адамс ему принести не мог, а вреда, скорее всего, причинит в полную меру своих возможностей. Адамс принял такой ход мыслей как должное; ожидал, что его будут держать в почтительном отдалении; признал, что основания для этого есть. Велико же было его удивление, когда Самнер открыл ему объятия; с ним обращались почти доверительно, его не только пригласили быть четвертым на обеде в приятном тесном кругу в доме на Лафайет-сквер, но и допустили в святая святых — кабинет сенатора, где тот рассказал ему о своих взглядах, политическом курсе и целях, порою даже более ошеломляющих, чем забавные пробелы и аберрации в его всеведении.
В целом их отношения оказались самыми странными из всех, какие Адамс когда-либо поддерживал. Он любил и чтил Самнера, но не мог отделаться от мысли, что ум сенатора — предмет в области исследования патологии. Порою ему казалось, что Самнер тяготится своей обособленностью и, живя в политических джунглях, тоскует по просвещенному обществу; но это вряд ли объясняло все до конца. Ум Самнера достиг спокойствия стоячих вод зеркальной глади, которая все принимает и отражает, но ничего не вбирает. Образам, полученным извне, предметам, механически фиксируемым чувствами, милостиво разрешалось существовать на поверхности, пока они ее не волновали, но они никогда не становились частью мышления. Генри Адамс не вызвал никаких эмоций, а если бы вызвал неприятное чувство, тут же перестал бы для сенатора существовать. Он был бы механически отторгнут его умом, как был механически принят. Не то чтобы Самнер в своем эгоизме был более воинствен, чем другие сенаторы — Конклинг, например, — но у него этот недуг поразил уже все клетки мозга, перешел в хроническую, окончательную стадию, тогда как у других сенаторов носил по большей части острый характер.
Возможно, именно поэтому знакомство с Самнером представляло особую ценность для журналиста. Адамсу он оказался чрезвычайно полезен, несравненно полезнее всяческих великих авторитетов — этого окаменелого резерва газетного бизнеса, первоначальных накоплений силура. Прошло несколько месяцев, и от них никого не осталось. Тогда, в 1868 году, они, как и сам город, менялись, но не изменялись. Лафайет-сквер обнимал всю общественную жизнь. В пределах нескольких ярдов вокруг убогой скульптуры Кларка Миллса — конной статуи Эндрю Джэксона — можно было узреть весь вашингтонский свет вкупе со всеми отелями, банками, рынками и государственными учреждениями. За Лафайет-сквер простиралась остальная Америка. Ни один богатый или известный иностранец еще не оказал этому городу честь своим вниманием. Ни один писатель или ученый, ни один художник или просто джентльмен, не вынуждаемый к тому должностью или делами, не пожелал в нем поселиться. Город оставался сельским захолустьем, а его общество — примитивным. Вряд ли хоть кто-либо из принадлежащих к вашингтонскому свету знал, что такое жизнь большого города. Только мистер Эвартс, да еще Сэм Хупер, родом из Бостона, да два-три дипломата ненадолго окунались в такого рода среду. В счастливой своей невинности деревня обходилась без клуба. Вагон конки, влекомый одной лошадью по Ф-стрит до Капитолия, удовлетворял потребности населения в городском транспорте. Весною каждым погожим утром все общество собиралось на Пенсильванском вокзале, чтобы пожелать доброго пути друзьям, отбывающим на единственном экспрессе. Государственный департамент сиротливо размещался на дальнем краю Четырнадцатой улицы, пока мистер Маллет возводил для него по всем правилам архитектурного искусства свой очередной азилиум рядом с Белым домом. Цены на земельные участки не повышались с 1800 года, а тротуары утопали в непроходимой грязи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173
Однажды, проходя по улице, Адамс встретил Чарлза Самнера — что непременно рано или поздно должно было случиться — и, немедленно остановившись, поздоровался с ним. Как ни в чем не бывало, словно восемь лет порванных связей есть вполне естественное течение дружбы, Самнер, издав вопль изумления, мгновенно впал в свой прежний тон героя, жалующего вниманием школьника. Адамс не отказал себе в удовольствии его поддержать. Ему было тридцать, Самнеру пятьдесят семь; он повидал в мире больше людей и стран, чем Самнер когда-либо мог мечтать, и ему показалось забавным позволить обращаться с собой как с ребенком. Восстановление нарушенных отношений всегда испытание для нервов, а в данном случае путь к нему был густо усеян шипами: в ссоре с мистером Адамсом — как, впрочем, и в других — Самнер вел себя отнюдь не деликатнейшим образом и теперь был склонен придавать излишнюю значимость вещам, которые даже бостонцы вряд ли стали бы хранить в памяти. Но Генри тут интересовала и завлекала еще одна возможность исследовать человеческие свойства политика. Он знал, что этой встречи, хотя бы по своим журналистским делам, ему не избежать, и ждал ее, для Самнера же она явилась неожиданностью, и, насколько Адамс мог судить, досадной неожиданностью. Наблюдая за поведением Самнера, Адамс немало для себя извлек — практический урок, стоивший потраченных усилий. Нетрудно было видеть, как ряд мыслей, по большей части неприятных, пронеслись в уме Самнера: он не задал ни одного вопроса ни о ком из Адамсов, не поинтересовался друзьями Генри, ничего не спросил о его пребывании за границей. Его занимало только настоящее. Что делает Адамс в Вашингтоне? В его глазах Адамс мог обретаться тут только в роли хулителя, более или менее злобного, возможно, шпиона и, уж наверное, интригана и карьериста, каких в столице толклись дюжины, — словом, политик без партии, писака без принципов, соискатель должности, который, несомненно, станет просить у него, Самнера, протекции. Все это — с его точки зрения — звучало правдой. Пользы Адамс ему принести не мог, а вреда, скорее всего, причинит в полную меру своих возможностей. Адамс принял такой ход мыслей как должное; ожидал, что его будут держать в почтительном отдалении; признал, что основания для этого есть. Велико же было его удивление, когда Самнер открыл ему объятия; с ним обращались почти доверительно, его не только пригласили быть четвертым на обеде в приятном тесном кругу в доме на Лафайет-сквер, но и допустили в святая святых — кабинет сенатора, где тот рассказал ему о своих взглядах, политическом курсе и целях, порою даже более ошеломляющих, чем забавные пробелы и аберрации в его всеведении.
В целом их отношения оказались самыми странными из всех, какие Адамс когда-либо поддерживал. Он любил и чтил Самнера, но не мог отделаться от мысли, что ум сенатора — предмет в области исследования патологии. Порою ему казалось, что Самнер тяготится своей обособленностью и, живя в политических джунглях, тоскует по просвещенному обществу; но это вряд ли объясняло все до конца. Ум Самнера достиг спокойствия стоячих вод зеркальной глади, которая все принимает и отражает, но ничего не вбирает. Образам, полученным извне, предметам, механически фиксируемым чувствами, милостиво разрешалось существовать на поверхности, пока они ее не волновали, но они никогда не становились частью мышления. Генри Адамс не вызвал никаких эмоций, а если бы вызвал неприятное чувство, тут же перестал бы для сенатора существовать. Он был бы механически отторгнут его умом, как был механически принят. Не то чтобы Самнер в своем эгоизме был более воинствен, чем другие сенаторы — Конклинг, например, — но у него этот недуг поразил уже все клетки мозга, перешел в хроническую, окончательную стадию, тогда как у других сенаторов носил по большей части острый характер.
Возможно, именно поэтому знакомство с Самнером представляло особую ценность для журналиста. Адамсу он оказался чрезвычайно полезен, несравненно полезнее всяческих великих авторитетов — этого окаменелого резерва газетного бизнеса, первоначальных накоплений силура. Прошло несколько месяцев, и от них никого не осталось. Тогда, в 1868 году, они, как и сам город, менялись, но не изменялись. Лафайет-сквер обнимал всю общественную жизнь. В пределах нескольких ярдов вокруг убогой скульптуры Кларка Миллса — конной статуи Эндрю Джэксона — можно было узреть весь вашингтонский свет вкупе со всеми отелями, банками, рынками и государственными учреждениями. За Лафайет-сквер простиралась остальная Америка. Ни один богатый или известный иностранец еще не оказал этому городу честь своим вниманием. Ни один писатель или ученый, ни один художник или просто джентльмен, не вынуждаемый к тому должностью или делами, не пожелал в нем поселиться. Город оставался сельским захолустьем, а его общество — примитивным. Вряд ли хоть кто-либо из принадлежащих к вашингтонскому свету знал, что такое жизнь большого города. Только мистер Эвартс, да еще Сэм Хупер, родом из Бостона, да два-три дипломата ненадолго окунались в такого рода среду. В счастливой своей невинности деревня обходилась без клуба. Вагон конки, влекомый одной лошадью по Ф-стрит до Капитолия, удовлетворял потребности населения в городском транспорте. Весною каждым погожим утром все общество собиралось на Пенсильванском вокзале, чтобы пожелать доброго пути друзьям, отбывающим на единственном экспрессе. Государственный департамент сиротливо размещался на дальнем краю Четырнадцатой улицы, пока мистер Маллет возводил для него по всем правилам архитектурного искусства свой очередной азилиум рядом с Белым домом. Цены на земельные участки не повышались с 1800 года, а тротуары утопали в непроходимой грязи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173