Вот почему встреча с Густавом явилась для нее праздником. Спустя столь долгое время ее тело, ее лицо были наконец увидены, оценены, и благодаря их очарованию мужчина предложил разделить с ним жизнь. Как раз в пору этого волшебства в Париж нежданно заявилась ее мать. Но, возможно, именно тогда или чуть позже она стала смутно подозревать, что ее тело не совсем избежало судьбы, очевидно, раз и навсегда ему уготованной. Что Густав, ускользавший от своей супруги, от своих женщин, искал в близости с ней не приключение, не вторую молодость, не свободу чувств, а покой. Не станем преувеличивать, ее тело не оставалось нетронутым, но в ней росло подозрение, что трогают его меньше, чем оно того заслуживало.
8
Коммунизм в Европе угас ровно два столетия спустя после того, как вспыхнуло пламя Французской революции. Для Сильвии, парижской подруги Ирены, это совпадение было исполнено смысла. Но какого, собственно, смысла? Как назвать триумфальную арку, перекинутую между этими двумя величественными датами? Аркой двух Величайших Европейских Революций? Или Аркой, объединяющей Величайшую Революцию с Конечной Реставрацией? Во избежание идеологических диспутов я предлагаю воспользоваться более скромным толкованием: первая дата произвела на свет великий европейский персонаж — Эмигранта (Великого
Предателя или Великого Страдальца, как угодно); вторая — удалила Эмигранта со сцены европейской истории; в то же время великий кинорежиссер коллективного подсознания положил конец одному из самых оригинальных своих творений: эмигрантским снам. Именно тогда состоялось первое, длившееся несколько дней возвращение Ирены в Прагу.
Когда она уезжала, было очень холодно, но потом, через три дня, внезапно, неожиданно, до времени пришло лето. Ее костюм, слишком плотный, оказался неприемлемым. Она не привезла с собой ничего легкого и потому отправилась в бутик купить себе платье. Страна еще не была наводнена западными товарами, и Ирена обнаружила те же ткани, те же расцветки, те же фасоны, что были знакомы ей с коммунистической поры. Но, примерив два или три платья, она смешалась. И трудно сказать почему: платья не были безобразны, и покрой был неплох, но они напоминали ей далекое прошлое, строгость одежды ее молодости, они выглядели наивными, провинциальными, неэлегантными, подходящими разве что для сельской учительницы. Но Ирена торопилась. В конце концов, что с того, если сколько-то дней она будет похожа на сельскую учительницу? Она купила платье за смехотворную цену и, уже не снимая его,-сунула зимний костюм в сумку и вышла на знойную улицу.
Затем, проходя по большому универмагу, она неожиданно оказалась перед огромным, во всю стену, зеркалом и застыла в изумлении: та, кого она видела перед собой, была не она, это была другая, однако, внимательнее приглядевшись к себе в новом платье, она поняла, что это она, но живущая иной жизнью, той, какая ожидала бы ее, останься она на родине. Ничего отталкивающего в этой женщине не было, она выглядела даже трогательной, но трогательной немного чересчур, трогательной до слез, жалкой, убогой, слабой, покорной.
Ею овладела та же паника, какую испытывала она в своих эмигрантских снах: благодаря магической силе платья она увидала себя узницей жизни, которой не желала и от которой уже не в силах была избавиться. Словно давным-давно, в начале ее взрослой жизни, перед ней открывались несколько возможных жизней, из которых она в конце концов выбрала ту, что привела ее во Францию. И словно все прочие жизни, ею отвергнутые и покинутые, всегда оставались начеку и ревниво подстерегали ее из своих укрытий. Одна из них завладела сейчас Иреной и заключила ее в новое платье, точно в смирительную рубашку.
В ужасе она кинулась к Густаву (в центре города у него было временное пристанище) и переоделась. Облачившись в свой зимний костюм, она посмотрела в окно. Небо было затянуто облаками, деревья гнулись под напором ветра. Жара длилась всего несколько часов. Несколько часов жары, чтобы сыграть с ней кошмарную шутку, рассказать ей об ужасе возвращения.
(Сон ли это? Последний эмигрантский сон? Нет, все было наяву. И все же ее не покидало чувство, что ловушки, о которых когда-то говорили ей сны, не исчезли, что они постоянно здесь, всегда начеку, подстерегая ее шаги.)
9
Все двадцать лет, пока Одиссей отсутствовал, жители Итаки хранили о нем немало воспоминаний, но при этом не испытывали никакой ностальгии. В то время как сам Одиссей мучился ностальгией и почти ни о чем не вспоминал.
Нетрудно понять это странное противоречие, если учесть, что для нормальной работы памяти требуется постоянная тренировка: если вновь и вновь в дружеских беседах не предаваться воспоминаниям, они угасают. Эмигранты на собраниях своих землячеств до тошноты пересказывают одни и те же истории, благодаря чему они становятся незабываемыми. Но те, кто не общается с земляками, подобно Ирене или Одиссею, неизбежно обречены на беспамятство. Чем сильнее их ностальгия, тем она свободней от воспоминаний. Чем больше Одиссей томился, тем больше он забывал. Ибо ностальгия не улучшает работу памяти, не пробуждает воспоминаний, она довольствуется самой собой, целиком поглощенная своим единственным страданием.
Перебив смельчаков, мечтавших сочетаться браком с Пенелопой и властвовать над Итакой, Одиссей вынужден был жить среди людей, о которых ничего не знал. А они, стремясь польстить ему, пережевывали все, что помнили о нем до его ухода на войну. И, убежденные, что ничем, кроме своей Итаки, он не интересуется (да и можно ли было думать иначе, коли он пересек бескрайние морские просторы, чтобы вернуться?), они на все лады расписывали то, что происходило в его отсутствие, и готовы были ответить на любой его вопрос. Ничто не досаждало ему больше этого. Он ждал одного: чтобы наконец они попросили его: «Рассказывай!» Но это слово было единственным, которого они так и не произнесли.
Двадцать лет он только и думал о своем возвращении. Но, вернувшись, он с удивлением обнаружил, что его жизнь, сама суть его жизни, ее сердцевина, ее сокровище находились за пределами Итаки, в том двадцатилетии его скитаний. И это сокровище он утратил и может его обрести, лишь рассказывая о нем.
Покинув Калипсо, он на возвратном пути потерпел кораблекрушение у берегов Феакии, где царь призвал его ко двору. Там он был чужестранцем, таинственным незнакомцем. А незнакомцев спрашивают: «Кто ты? Откуда путь держишь? Рассказывай!» И он рассказывал. На протяжении четырех долгих песен «Одиссеи» он во всех подробностях описывал потрясенным феакийцам свои приключения. Но в Итаке он не был чужестранцем, он был одним из своих, и потому никому и в голову не приходило попросить его:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30