как во время ярмарки она будет ходить по лавкам и брать на выбор, как из собственного сундука, разные товары бесплатно; как сын ее женится на богатой панночке и тому подобное. Молодица слушала Гоголя с напряженным вниманием, ловила каждое его слово. Глаза ее сияли радостно; щеки покрылись ярким румянцем.
– Бедный мой Аверко, – восклицала она, нежно прижимая дитя к груди, – смеются над нами, смеются!
Но Аверко не льнул к груди матери, а пристально смотрел на Гоголя, как будто понимал и также интересовался его рассказом, и когда он кончил, то Аверко, как бы в награду, подал ему свой недоеденный пирог, сказав отрывисто: «На!»
– Видишь ли, какой разумный и добрый, – сказал Гоголь, – вот что значит казак: еще на руках, а уже разумнее своей матери; а ты еще умничаешь, да хочешь верховодить над мужем, и сердилась на него за то, что он нам костей не переломал.
– Простите, паночку, – отвечала молодица, низко кланяясь, – я не знала, что вы такие добрые панычи. Сказано: у бабы волос долгий, а ум короткий. Конечно, жена всегда глупее чоловика и должна слушать и повиноваться ему – так и в святом писании написано.
Остап показался из-за угла хаты и прервал речь Марты.
– Третий год женат, – сказал он, с удивлением посматривая на Гоголя, – и впервые пришлось услышать от жены разумное слово. Нет, панычу, воля ваша, а вы что-то не простое, я шел сюда и боялся, чтоб она вам носов не откусила, аж смотрю, вы ее в ягничку (овечку) обернули.
– Послушай, Остапе, – ласково отозвалась Марта, – послушай, что паныч рассказывает!
Но Остап, не слушая жены, с удивлением продолжал смотреть на Гоголя.
– Не простое, ей-ей не простое, – бормотал он, – просто чаровник (чародей)! Смотри, какая добрая и разумная стала, и святое писание знает, как будто грамотная.
Я также разделял мнение Остапа; искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным; в его юные лета еще невозможно было проникать в сердце человеческое до того, чтоб играть им как мячиком; но Гоголь, бессознательно, силою своего гения, постигал уж тайные изгибы сердца.
– Расскажите же, паночку, – просила Марта Гоголя умоляющим голосом, – Остапе, послушай!
– После расскажу, – отвечал Гоголь, – а теперь научите, как нам переправиться через реку.
– Я попрошу у Кондрата челнок, – сказала Марта и, передав дитя на руки мужа, побежала в соседнюю хату.
Мы не успели дойти до места, где была лодка, как Марта догнала нас с веслом в руке.
– Удивляюсь вам, – сказал я Гоголю, – когда вы успели так хорошо изучить характер поселян.
– Ах! если б в самом деле это было так, – отвечал он с одушевлением, – тогда всю жизнь свою я посвятил бы любезной моей родине, описывая ее природу, юмор ее жителей, с их обычаями, поверьями, изустными преданиями и легендами. Согласитесь: источник обильный, неисчерпаемый, рудник богатый и еще непочатый.
Лицо Гоголя горело ярким румянцем; взгляд сверкал вдохновенно; веселая, насмешливая улыбка исчезла, и физиономия его приняла выражение серьезное, степенное.
Достигнув противоположного берега, мы вытащили челнок на берег и начали подыматься на крутую гору. Палящий жар был невыносим, но, по мере приближения к лесу, нас освежал прохладный ароматический ветерок; а когда мы достигли опушки, нас обдало даже ощутительным холодом.
В нескольких от нас шагах прорезывалась в лес дорожка, и где она пролегала, виднелся темный, как ночь, фон, окаймленный ветвями.
– Что б вы изобразили на этом фоне? – спросил Гоголь.
– Нимфу, – отвечал я, недолго думая.
– А я бы лешего, или запорожского казака, в красном жупане.
Сказав это, он повалился на мягкую траву, а я, вынув из кармана носовой платок, разостлал его, чтоб не позеленить травою моих панталон. Гоголь громко захохотал, заметив мою предосторожность.
– Чего вы смеетесь? – спросил я.
– Знаете ли, когда вы вошли в гостиную, ваши плюндры произвели на меня странное впечатление.
– А какое именно?
– Мне показалось, что вы были без них!
– Не может быть! – вскричал я, осматривая свои панталоны.
– Серьезно: телесного цвета, в обтяжку… Уверен, что не одного меня поразили они, а и барышень также.
– Какой вздор!
– Да; когда вы вошли, они потупились и покраснели.
Последнее замечание окончательно меня смутило. Еще раз я взглянул на панталоны и не сомневался более в справедливости слов Гоголя. Я был в отчаянии, а он заливался громким смехом. Натешившись моей простотой, он, наконец, сжалился надо мною.
– Успокойтесь, успокойтесь, – сказал он, принимая серьезный вид, – я шутил, право, шутил.
Но уверения Гоголя не поколебали собственного моего убеждения, и замечание его, сказанное, может быть, и в шутку, преследовало меня, как нечистая совесть, до самого отъезда.
– Ударьте лихом об землю, – продолжал он, ложась на спину, – раскиньтесь вот так, как я, поглядите на это синее небо, то всякое сокрушение спадет с сердца и душа просветлеет.
Я последовал его совету; и действительно, едва протянулся и взглянул на небо – раздражение мое притупилось и мне захотелось спать.
– Ну что? – спросил Гоголь после минутного молчания, – что вы теперь чувствуете?
– Кажется, лучше, – отвечал я, закрывая глаза.
– В этом положении фантазия как-то сильнее разыгрывается, в уме зарождаются мысли высокие, идеи светлые – не правда ли?
– Да, сильно клонит ко сну, – пробормотал я, погружаясь в дремоту.
– Не прогневайтесь, я вам не дам спать; чего доброго, оба заснем и проспим до вечера, а между тем возьмут лодку: что мы тогда будем делать? Кричать, как Пульхерия Трофимовна: «ме… ме…»
Он с неимоверным искусством представил в лицах заобеденную сцену и так меня рассмешил, что сон мой совершенно отлетел.
– Долго ли вам еще оставаться в лицее? – спросил я.
– Еще год! – со вздохом отвечал Гоголь. – Еще год!
– А потом?
– Потом в Петербург, в Петербург! Туда стремится душа моя!..
– Что вы, в гражданскую или военную думаете вступить?
– Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную – храбрости.
– Куда-нибудь да надо же; нельзя не служить.
– Конечно, но…
– Что?
Гоголь молчал. Через несколько минут я сделал ему вопрос, ответа не было: он заснул. Мне жаль было его будить, и я, следуя данному совету, устремив взор в голубое небо, задумался. Мысли мои развернулись, воображение указало цветущую перспективу моего будущего; ощущения неиспытанные посетили мое сердце, осветили душу. В первый раз я так замечтался: как мне было весело, отрадно, фантазия моя окрылилась и увлекла меня в неведомый мир. Чего не перечувствовал я в те минуты и чего не посулило мне мое будущее!.. Приводя теперь на память минувшие грезы, невольно вспоминаю мое бесцветное прошедшее, горестное, безотрадное. При первом вступлении на поприще службы у меня, как говорится, крылья опустились:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180
– Бедный мой Аверко, – восклицала она, нежно прижимая дитя к груди, – смеются над нами, смеются!
Но Аверко не льнул к груди матери, а пристально смотрел на Гоголя, как будто понимал и также интересовался его рассказом, и когда он кончил, то Аверко, как бы в награду, подал ему свой недоеденный пирог, сказав отрывисто: «На!»
– Видишь ли, какой разумный и добрый, – сказал Гоголь, – вот что значит казак: еще на руках, а уже разумнее своей матери; а ты еще умничаешь, да хочешь верховодить над мужем, и сердилась на него за то, что он нам костей не переломал.
– Простите, паночку, – отвечала молодица, низко кланяясь, – я не знала, что вы такие добрые панычи. Сказано: у бабы волос долгий, а ум короткий. Конечно, жена всегда глупее чоловика и должна слушать и повиноваться ему – так и в святом писании написано.
Остап показался из-за угла хаты и прервал речь Марты.
– Третий год женат, – сказал он, с удивлением посматривая на Гоголя, – и впервые пришлось услышать от жены разумное слово. Нет, панычу, воля ваша, а вы что-то не простое, я шел сюда и боялся, чтоб она вам носов не откусила, аж смотрю, вы ее в ягничку (овечку) обернули.
– Послушай, Остапе, – ласково отозвалась Марта, – послушай, что паныч рассказывает!
Но Остап, не слушая жены, с удивлением продолжал смотреть на Гоголя.
– Не простое, ей-ей не простое, – бормотал он, – просто чаровник (чародей)! Смотри, какая добрая и разумная стала, и святое писание знает, как будто грамотная.
Я также разделял мнение Остапа; искусство, с которым Гоголь укротил взбешенную женщину, казалось мне невероятным; в его юные лета еще невозможно было проникать в сердце человеческое до того, чтоб играть им как мячиком; но Гоголь, бессознательно, силою своего гения, постигал уж тайные изгибы сердца.
– Расскажите же, паночку, – просила Марта Гоголя умоляющим голосом, – Остапе, послушай!
– После расскажу, – отвечал Гоголь, – а теперь научите, как нам переправиться через реку.
– Я попрошу у Кондрата челнок, – сказала Марта и, передав дитя на руки мужа, побежала в соседнюю хату.
Мы не успели дойти до места, где была лодка, как Марта догнала нас с веслом в руке.
– Удивляюсь вам, – сказал я Гоголю, – когда вы успели так хорошо изучить характер поселян.
– Ах! если б в самом деле это было так, – отвечал он с одушевлением, – тогда всю жизнь свою я посвятил бы любезной моей родине, описывая ее природу, юмор ее жителей, с их обычаями, поверьями, изустными преданиями и легендами. Согласитесь: источник обильный, неисчерпаемый, рудник богатый и еще непочатый.
Лицо Гоголя горело ярким румянцем; взгляд сверкал вдохновенно; веселая, насмешливая улыбка исчезла, и физиономия его приняла выражение серьезное, степенное.
Достигнув противоположного берега, мы вытащили челнок на берег и начали подыматься на крутую гору. Палящий жар был невыносим, но, по мере приближения к лесу, нас освежал прохладный ароматический ветерок; а когда мы достигли опушки, нас обдало даже ощутительным холодом.
В нескольких от нас шагах прорезывалась в лес дорожка, и где она пролегала, виднелся темный, как ночь, фон, окаймленный ветвями.
– Что б вы изобразили на этом фоне? – спросил Гоголь.
– Нимфу, – отвечал я, недолго думая.
– А я бы лешего, или запорожского казака, в красном жупане.
Сказав это, он повалился на мягкую траву, а я, вынув из кармана носовой платок, разостлал его, чтоб не позеленить травою моих панталон. Гоголь громко захохотал, заметив мою предосторожность.
– Чего вы смеетесь? – спросил я.
– Знаете ли, когда вы вошли в гостиную, ваши плюндры произвели на меня странное впечатление.
– А какое именно?
– Мне показалось, что вы были без них!
– Не может быть! – вскричал я, осматривая свои панталоны.
– Серьезно: телесного цвета, в обтяжку… Уверен, что не одного меня поразили они, а и барышень также.
– Какой вздор!
– Да; когда вы вошли, они потупились и покраснели.
Последнее замечание окончательно меня смутило. Еще раз я взглянул на панталоны и не сомневался более в справедливости слов Гоголя. Я был в отчаянии, а он заливался громким смехом. Натешившись моей простотой, он, наконец, сжалился надо мною.
– Успокойтесь, успокойтесь, – сказал он, принимая серьезный вид, – я шутил, право, шутил.
Но уверения Гоголя не поколебали собственного моего убеждения, и замечание его, сказанное, может быть, и в шутку, преследовало меня, как нечистая совесть, до самого отъезда.
– Ударьте лихом об землю, – продолжал он, ложась на спину, – раскиньтесь вот так, как я, поглядите на это синее небо, то всякое сокрушение спадет с сердца и душа просветлеет.
Я последовал его совету; и действительно, едва протянулся и взглянул на небо – раздражение мое притупилось и мне захотелось спать.
– Ну что? – спросил Гоголь после минутного молчания, – что вы теперь чувствуете?
– Кажется, лучше, – отвечал я, закрывая глаза.
– В этом положении фантазия как-то сильнее разыгрывается, в уме зарождаются мысли высокие, идеи светлые – не правда ли?
– Да, сильно клонит ко сну, – пробормотал я, погружаясь в дремоту.
– Не прогневайтесь, я вам не дам спать; чего доброго, оба заснем и проспим до вечера, а между тем возьмут лодку: что мы тогда будем делать? Кричать, как Пульхерия Трофимовна: «ме… ме…»
Он с неимоверным искусством представил в лицах заобеденную сцену и так меня рассмешил, что сон мой совершенно отлетел.
– Долго ли вам еще оставаться в лицее? – спросил я.
– Еще год! – со вздохом отвечал Гоголь. – Еще год!
– А потом?
– Потом в Петербург, в Петербург! Туда стремится душа моя!..
– Что вы, в гражданскую или военную думаете вступить?
– Что вам сказать? В гражданскую у меня нет охоты, а в военную – храбрости.
– Куда-нибудь да надо же; нельзя не служить.
– Конечно, но…
– Что?
Гоголь молчал. Через несколько минут я сделал ему вопрос, ответа не было: он заснул. Мне жаль было его будить, и я, следуя данному совету, устремив взор в голубое небо, задумался. Мысли мои развернулись, воображение указало цветущую перспективу моего будущего; ощущения неиспытанные посетили мое сердце, осветили душу. В первый раз я так замечтался: как мне было весело, отрадно, фантазия моя окрылилась и увлекла меня в неведомый мир. Чего не перечувствовал я в те минуты и чего не посулило мне мое будущее!.. Приводя теперь на память минувшие грезы, невольно вспоминаю мое бесцветное прошедшее, горестное, безотрадное. При первом вступлении на поприще службы у меня, как говорится, крылья опустились:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180