.. Например: "угрызение". Или, например: "подстрекательство".
- Есть и такие слова, - добавил чиновник, - как "перереформированный", где сам черт ногу сломает, или не ногу, а язык.
На пустынном берегу вдалеке пылали костры.
Увидев их, все замолчали и стали глядеть...
Учитель поднялся вдруг со стула, прошелся возле компании взад и вперед быстрыми шагами, нервно потирая руки, и опять сел на прежнее место. Потом опять вскочил и, ни к кому не обращаясь, проговорил почти нараспев:
- И подстрекательство, и заподозренный, и перереформированный - все это слова, и только слова!.. И совесть и доблесть, идея и люди - все это тоже слова! И только одни слова. И разум и вера - слова и слова!
- Даже самое слово "слово" есть тоже только слово! - добавил офицер.
Все подняли головы.
- Вы правду сказали, - внезапно остановился учитель возле Хельсна, не обращая внимания на офицера. - Правду сказали, что у нас, у русских, много хороших слов.
О, к сожалению, слишком много хороших слов! Но слова так словами и остаются! А есть слова... хорошие! драгоценные!.. А черта ли из того?..
Все удивленно глядели на учителя и молчали. Только чиновник, предчувствуя что-то неладное, вслух пробормотал:
- Вот так история!
- Хуже географии! - добавил офицер и весело поглядел на компанию.
Учитель не был расположен шутить и, пользуясь репликой, ответил презрительно:
- Дело не в географии.
И вдруг загорячился, возвышая голос почти до крика:
- А хоть бы и в географии!.. Я вашу сибирскую географию-то четыре года изучаю. Четыре лучших года из жизни! Тоже вот как и он, - указал он на Щеголихина, - нахожусь между двух берегов. Не знаю, как он, а я никому зла не сделал. Я хотел только счастья народу... Может быть, он виноват перед обществом... может быть, на его душе есть грех...
Учитель невольно остановился на полуслове: Щеголихин изменился в лице и медленно вставал, опираясь обеими руками о стол.
- Простите, простите! - горячо крикнул учитель. - Я не хотел вас обидеть. Я не то сказал, что хотел.
Но Щеголихин уже начал говорить. Он говорил тихо, почти шепотом, с расстановкою и внятно, хотя волнуясь:
- Видите ли... нужда бывает на свете... Нужда!.. Чго же мне делать было: дочь свою, что ли... родную дочь продать? Вот и сделал я дело... Скверное одно дельце сделал.
И сделал я его, а дочь свою... не продал! Утвердился во мнении - и не продал!
Он опять сел. Руки у него дрожали, взгляд растерянно блуждал по столу. Увидав чайник, Щеголихин налил себе в чашку, молча выпил и, понюхав обеими ноздрями корку, положил ее обратно.
- А что вы изволили сказать "грех перед обществом", - добавил он, - так это все пустяки. В своем позоре ничего я особенного не вижу... Стеснение для себя вижу, неудобство вижу, но чтобы душой скорбеть - этого во мне нет. Потому что я, извините, это самое общество-то... не уважаю!
Последнее слово он как-то выкрикнул, точно оно не сходило свободно у него с языка, как другие слова. Выкрикнул - и замолчал.
- Сказано смело, - зло усмехнулся чиновник.
Щеголихин поглядел на него и продолжал, но более спокойно, более уверенно:
- Я человек неученый... За три фунта баранок меня учили... в год за три фунта баранок. Но все же я кое-что знал в свое время и любил кое-что. Людей выдающихся ценил и сейчас ценю. А ваше общество, позвольте вас спросить, как ценит своих лучших людей?
- Памятники им строит.
- Памятники... Вон Федор Михайлович Достоевский вместо памятника-то на каторгу угодил... Зимою, в мороз, в реку лазил за упавшим топором... падучую болезнь себе нажил... А уж то ли не человек был!
- Ну, это дело особое, - возразил чиновник.
- Пусть будет особое, - согласился Щеголихин. - - Ну, а вот Никитин Иван Саввич, известнейший поэт русский...
по бедности двор постоялый держал. Это тоже дело особое? Щи варил да подавал всяким кулакам да извозчикам, водку откупоривал жуликам да всяким, может, грабителям... Горевал, страдал!.. А Суриков Иван Захарыч?
Желудок с голоду в комок у него ссыхался, старое железо на морозе пудами ворочал. Кольцов Алексей Васильич - свиней пас! Кричал он нам, бедняга: "Тесен мой круг, грязен мой мир, горько мне жить!" А мы вот все свое говорим: дело особое! Помяловский - крупный талант - спился с тоски от вашего общественного мнения, да так и погиб ни за грош. Успенский Николай - этот в ночлежных домах пресмыкался, милостыню просил. Дочь родную плясать заставлял под гармонью; на улице бритвой горло себе перерезал... Э-эх! А ведь головы-то какие были! Души-то! Сердца-то такие!.. Писатели были, поэты!
Печальники наши народные!..
- Откуда вы все это знаете? - удивился учитель.
- Да это ни для кого не секрет. Это в книжках написано. Откуда все люди об этом знают, оттуда знаю и я.
Вычитал из книжек - вот и знаю.
Он, видимо, волновался и бесцельно шарил по столу обеими руками, точно нащупывая себе опору.
- Шевченко был тоже - Тарас Григорьевич - украинский певец... Гений! Талант! А какое гонение видел?
В солдатах был не в зачет, в степи оренбургской да в тамошних крепостях содержался, а уж про нужду его и говорить нечего! Как про него господин Некрасов великолепно выразился: "Был оскорбляем он всяким невеждою..." Вот они, памятники-то ваши каковы!
В голосе его дрогнули слезы.
- Нравится вам людей хороших травить, травить, а затравивши, начать уважать: вот, мол, как перестрадал человек. И хороший был, и умный был, а - пострадал.
Давайте, мол, начнем его теперь почитать! А уж он-то, человек-то, давно умер, и ему на все ваши почести, извините ?а выражение: тьфу! И больше ничего.
- Браво, браво, господин Щеголихин! - воскликнул Хельсн. вставая и протягивая старику руку. - Я вас искренне уважаю за эти слова. Вы правы: ваше общество любит жертвы и требует себе жертв. Я пришелец, чужой для вас человек, но я не хотел бы быть сыном вашей родины, которую я, повторяю, очень люблю. Я люблю ее, но виню: вы не цените ваших лучших людей, вы злорадствуете над ними, травите их, любуетесь их агонией и величаете их же, но уже умерших да заключенных.
- Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, - тихо и грустно добавил Щеголихин, перебивая речь Хельсна. - К вам посылаются мудрые и пророки, а вы иных убиваете, иных будете бить и гнать из города в город... Да! вздохнул он. - Приходили и к нам хорошие люди, приходили открыть нам свет истины, а мы...
- А вам надобно жертв, лишений, чужих страданий и мук, - вновь заговорил горячо Хельсн, обращаясь в сторону чиновника. - Для вас это какое-то удовольствие. Но я хотел бы вас спросить: как смеете вы требовать всего этого? Как смеете вы насиловать чужую жизнь, чужую и лучшую? Надо шире дорогу вашим талантам, а не уже.
Легче им жизнь, а не тяжелей. А вы умиляетесь: как претерпел! И заморив одних, требуете и сейчас от других, чтоб и они претерпели ненужные гонения. Для чего?
1 2 3 4 5
- Есть и такие слова, - добавил чиновник, - как "перереформированный", где сам черт ногу сломает, или не ногу, а язык.
На пустынном берегу вдалеке пылали костры.
Увидев их, все замолчали и стали глядеть...
Учитель поднялся вдруг со стула, прошелся возле компании взад и вперед быстрыми шагами, нервно потирая руки, и опять сел на прежнее место. Потом опять вскочил и, ни к кому не обращаясь, проговорил почти нараспев:
- И подстрекательство, и заподозренный, и перереформированный - все это слова, и только слова!.. И совесть и доблесть, идея и люди - все это тоже слова! И только одни слова. И разум и вера - слова и слова!
- Даже самое слово "слово" есть тоже только слово! - добавил офицер.
Все подняли головы.
- Вы правду сказали, - внезапно остановился учитель возле Хельсна, не обращая внимания на офицера. - Правду сказали, что у нас, у русских, много хороших слов.
О, к сожалению, слишком много хороших слов! Но слова так словами и остаются! А есть слова... хорошие! драгоценные!.. А черта ли из того?..
Все удивленно глядели на учителя и молчали. Только чиновник, предчувствуя что-то неладное, вслух пробормотал:
- Вот так история!
- Хуже географии! - добавил офицер и весело поглядел на компанию.
Учитель не был расположен шутить и, пользуясь репликой, ответил презрительно:
- Дело не в географии.
И вдруг загорячился, возвышая голос почти до крика:
- А хоть бы и в географии!.. Я вашу сибирскую географию-то четыре года изучаю. Четыре лучших года из жизни! Тоже вот как и он, - указал он на Щеголихина, - нахожусь между двух берегов. Не знаю, как он, а я никому зла не сделал. Я хотел только счастья народу... Может быть, он виноват перед обществом... может быть, на его душе есть грех...
Учитель невольно остановился на полуслове: Щеголихин изменился в лице и медленно вставал, опираясь обеими руками о стол.
- Простите, простите! - горячо крикнул учитель. - Я не хотел вас обидеть. Я не то сказал, что хотел.
Но Щеголихин уже начал говорить. Он говорил тихо, почти шепотом, с расстановкою и внятно, хотя волнуясь:
- Видите ли... нужда бывает на свете... Нужда!.. Чго же мне делать было: дочь свою, что ли... родную дочь продать? Вот и сделал я дело... Скверное одно дельце сделал.
И сделал я его, а дочь свою... не продал! Утвердился во мнении - и не продал!
Он опять сел. Руки у него дрожали, взгляд растерянно блуждал по столу. Увидав чайник, Щеголихин налил себе в чашку, молча выпил и, понюхав обеими ноздрями корку, положил ее обратно.
- А что вы изволили сказать "грех перед обществом", - добавил он, - так это все пустяки. В своем позоре ничего я особенного не вижу... Стеснение для себя вижу, неудобство вижу, но чтобы душой скорбеть - этого во мне нет. Потому что я, извините, это самое общество-то... не уважаю!
Последнее слово он как-то выкрикнул, точно оно не сходило свободно у него с языка, как другие слова. Выкрикнул - и замолчал.
- Сказано смело, - зло усмехнулся чиновник.
Щеголихин поглядел на него и продолжал, но более спокойно, более уверенно:
- Я человек неученый... За три фунта баранок меня учили... в год за три фунта баранок. Но все же я кое-что знал в свое время и любил кое-что. Людей выдающихся ценил и сейчас ценю. А ваше общество, позвольте вас спросить, как ценит своих лучших людей?
- Памятники им строит.
- Памятники... Вон Федор Михайлович Достоевский вместо памятника-то на каторгу угодил... Зимою, в мороз, в реку лазил за упавшим топором... падучую болезнь себе нажил... А уж то ли не человек был!
- Ну, это дело особое, - возразил чиновник.
- Пусть будет особое, - согласился Щеголихин. - - Ну, а вот Никитин Иван Саввич, известнейший поэт русский...
по бедности двор постоялый держал. Это тоже дело особое? Щи варил да подавал всяким кулакам да извозчикам, водку откупоривал жуликам да всяким, может, грабителям... Горевал, страдал!.. А Суриков Иван Захарыч?
Желудок с голоду в комок у него ссыхался, старое железо на морозе пудами ворочал. Кольцов Алексей Васильич - свиней пас! Кричал он нам, бедняга: "Тесен мой круг, грязен мой мир, горько мне жить!" А мы вот все свое говорим: дело особое! Помяловский - крупный талант - спился с тоски от вашего общественного мнения, да так и погиб ни за грош. Успенский Николай - этот в ночлежных домах пресмыкался, милостыню просил. Дочь родную плясать заставлял под гармонью; на улице бритвой горло себе перерезал... Э-эх! А ведь головы-то какие были! Души-то! Сердца-то такие!.. Писатели были, поэты!
Печальники наши народные!..
- Откуда вы все это знаете? - удивился учитель.
- Да это ни для кого не секрет. Это в книжках написано. Откуда все люди об этом знают, оттуда знаю и я.
Вычитал из книжек - вот и знаю.
Он, видимо, волновался и бесцельно шарил по столу обеими руками, точно нащупывая себе опору.
- Шевченко был тоже - Тарас Григорьевич - украинский певец... Гений! Талант! А какое гонение видел?
В солдатах был не в зачет, в степи оренбургской да в тамошних крепостях содержался, а уж про нужду его и говорить нечего! Как про него господин Некрасов великолепно выразился: "Был оскорбляем он всяким невеждою..." Вот они, памятники-то ваши каковы!
В голосе его дрогнули слезы.
- Нравится вам людей хороших травить, травить, а затравивши, начать уважать: вот, мол, как перестрадал человек. И хороший был, и умный был, а - пострадал.
Давайте, мол, начнем его теперь почитать! А уж он-то, человек-то, давно умер, и ему на все ваши почести, извините ?а выражение: тьфу! И больше ничего.
- Браво, браво, господин Щеголихин! - воскликнул Хельсн. вставая и протягивая старику руку. - Я вас искренне уважаю за эти слова. Вы правы: ваше общество любит жертвы и требует себе жертв. Я пришелец, чужой для вас человек, но я не хотел бы быть сыном вашей родины, которую я, повторяю, очень люблю. Я люблю ее, но виню: вы не цените ваших лучших людей, вы злорадствуете над ними, травите их, любуетесь их агонией и величаете их же, но уже умерших да заключенных.
- Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, - тихо и грустно добавил Щеголихин, перебивая речь Хельсна. - К вам посылаются мудрые и пророки, а вы иных убиваете, иных будете бить и гнать из города в город... Да! вздохнул он. - Приходили и к нам хорошие люди, приходили открыть нам свет истины, а мы...
- А вам надобно жертв, лишений, чужих страданий и мук, - вновь заговорил горячо Хельсн, обращаясь в сторону чиновника. - Для вас это какое-то удовольствие. Но я хотел бы вас спросить: как смеете вы требовать всего этого? Как смеете вы насиловать чужую жизнь, чужую и лучшую? Надо шире дорогу вашим талантам, а не уже.
Легче им жизнь, а не тяжелей. А вы умиляетесь: как претерпел! И заморив одних, требуете и сейчас от других, чтоб и они претерпели ненужные гонения. Для чего?
1 2 3 4 5