– Пустите, сосунки! – орал взбешенный старшина и никак не мог вырваться из цепких рук парней. Не ожидал он, что эти салаги окажутся такими сильными.
На шум из кубрика выскочил мичман:
– Что такое? Что за галдеж?
Ребята отпустили Лубенцова, он закричал на мичмана:
– Твоя работа! Видишь, какой мужик стал! На людей кидается!
Широкая каменная грудь Лубенцова ходила ходуном, он не мог отдышаться. Мичман мгновенно понял, что к чему, и приказал:
– Прекратить! Все по местам!
– А я б тебя придушил, – вдруг процедил сквозь зубы Дергушин.
– Ты-ы!.. – темная вода набежала на глаза Лубенцова. – Уши свои подбери, а то по ветру хлопают!
Димка терпеть не мог, когда говорили про его смешно оттопыренные уши. Прижав руки к груди и дергая побелевшими губами, Димка медленно двинулся на Лубенцова.
– А ну хватит! – срываясь на визг, прикрикнул мичман. – Прекратить! Всех посажу на «губу»! Дергушин, Хохлов, за работу! Реутов, иди в барак, от работы отстраняю! Старшина Лубенцов, возьмите себя в руки! Какой вы пример показываете! Безобразие! Сегодня же доложу командованию!
– Доброхот какой, мать твою!.. – зло ощерился Лубенцов. – Добился своего! Видал! Твоя работа!..
Из крика и мата Лубенцова Костя вдруг понял, что мичман ходил к Любе и уговаривал ее. Будто бичом стеганули, Костя задохнулся от боли и стыда. Вот, оказывается, что! Люба просто пожалела его! Она никогда и не любила! Поэтому так легко и порвала с ним.
Костя перепрыгнул через борт, взлетел одним махом по трапу на ряжи и побежал, сам не зная куда, лишь бы подальше от всех, лишь бы с глаз долой. Ноги сами принесли его на поляну, где они часто бывали вдвоем с Любой. Он упал в холодный, уже по-осеннему ломкий мох.
Здесь его и нашла Люба.
Когда ей обо всем, что случилось на водолазном боте, торопливо рассказал Дергушин, охнула она и кинулась со всех ног искать Костю именно здесь, чутьем почуяла, где он. Опрометью выскочив из барака, простоволосая, заметалась между валунов, придерживая рукой сердце.
Увидев его лежащим на поляне, она чуть в голос не ударила, подумав самое плохое. Но когда поняла, что он жив, у нее подкосились ноги, она обессиленно опустилась на валун и заплакала.
Костя поднял голову.
– Ты!.. Ты!.. – не понимая, что делает, бросал в нее обидные, хлесткие, полные презрения слова, а она, покорно опустив голову, беззвучно плакала. Косте же казалось, что она притворяется, и он вспоминал все тяжелые, жгучие и постыдные для женщины слова и хлестал ими Любу. Не ожидала она таких попреков, и ее слепые от слез глаза неподвижно, с удивленным ужасом смотрели на него. Жестоко обозвав ее, он ушел. Рваным голосом она что-то крикнула вслед, он не обернулся... Костя шел, сам не зная куда, давил под ногами бруснику, будто кровью пятнал землю. На сердце было пусто и холодно, как на пепелище. Он ощутил враждебность пространства, почувствовал собственную беспомощность перед судьбою, заброшенность на край света. Зверем вой – никто не услышит.
К вечеру, когда спустились темные осенние сумерки, Костя вернулся в барак. Мичман Кинякин раздавал на ужин водолазные сто граммов, положенные по норме за спуски в воду. Хмурое облако накатило на его лицо, когда он увидел Костю.
Костя молча, залпом выпил свою наркомовскую норму, выпросил у Хохлова и Дергушина и тоже выглотал. Он напился, что-то кричал, матерился, обзывал всех женщин на свете, плакал. Кто-то прикрикнул на него: «Прибери губы, сопляк!»; кто-то зло хохотал; кто-то стукнул по шее. Потом его тошнило, и его держали под руки за углом барака, потом укладывали спать. Наконец он ушел в беспамятство, как в пропасть кинуло. Тяжелый сон вырвал его из жизни, освободил от горестей и печалей...
Утром его грубо растолкали.
Костя с трудом открыл набрякшие веки. Перед ним стоял грозою налитый мичман Кинякин.
– Приказ! – объявил он. – Выехать сегодня же на базу. Всей станцией. – Дергушину, Хохлову и тебе. – Помолчал, добавил: – Попили-поели, пора и бороды утирать.
У Кости раскалывалась голова, и все время подташнивало. Тело ныло тягучей болью, будто вчера избили его. На душе было пусто и горько, словно выгорело все. Он плохо соображал; но сердце испуганно и больно ворохнулось в ребрах: прощай, Люба!
– Накудесил! – Мичман неприязненно поджал сухие губы. – За такие фокусы!..
Костя молчал. Мичман вздохнул, горько усмехнулся:
– Молоко тебе пить еще. Собирайся!
В обед они уехали на полуторке. Пока забрасывали в машину свои вещи, Костя косил глазом на занавешенное окно Любы. Ребята собирались тоже хмуро, молча стаскивали свои пожитки в машину. Как бы то ни было, а тут они привыкли, в работу втянулись, обжились, обтерлись, а вот что их ждет на судоремонтном заводе, где будут восстанавливать разбомбленный слип – неизвестно.
Налетел «заряд», снежная крупа секла лицо, скакала в сухом безжизненном мху, путалась в сохлой траве, ложилась рыхлыми пластами. Враз загустели лужи, подернутые шершавым белым месивом, грязь запорошилась снежным бусом, стала вязкой и ленивой.
Пронесло «заряд», на миг пробрызнуло озябшее солнце, осветило белые холодные сопки, донага охлестанные ветром кусты, сиротливо торчащие из-под снежного покрова высохшие травяные былинки, обляпанные мокрым снегом гранитные лбы валунов, и вновь пасмурное небо придавило пустынно-горькую землю.
Полуторка тряслась по каменистой дороге, подпрыгивала на ухабах. Костя сидел в открытом кузове и тоскливо глядел, как удаляется приземистый барак, как все дальше и дальше отодвигаются еще не затопленные, оставшиеся на берегу свежеоструганные ряжи, как все уже и уже становится залив.
Из Верхней Ваенги еще раз открылась панорама всей губы, тускло блеснул равнодушный ко всему свинцовисто-серый залив, помаячили эсминцы у причала, и пропало все в размытом свете хмурого полярного дня.
Наступил декабрь.
В огромном полуразрушенном цехе судоремонтного завода, где когда-то строились корпуса рыболовных судов, гулял ветер. Снег, пробиваясь в дырявую крышу и в щели треснувших от бомбежек стен, наметал сугробы на полу. В углу пустого гулкого цеха была небольшая пристройка. До войны находилась в ней конторка для планерок и перекуров, а теперь, слегка полатав ее, жили там водолазы. Железная «буржуйка» топилась день и ночь, но в комнате стоял промозглый холод, потолок и углы терялись в сыром тумане. Спать матросы ложились на двухэтажные нары в водолазном шерстяном белье, в свитерах, натянув на голову шапку. Укрывшись тонкими отсыревшими одеялами, набросив сверху шинели и полушубки, затихали до утра, если не работали в ночную смену.
Рано утром резал уши переливчатый свист боцманской дудки и ненавистный клич вахтенного:
– По-одъем!
Кашляя, ругаясь, проклиная Север и свою долю, водолазы вставали, ежились, проверяли – высохли ли возле печки свитера, ватные штаны, валенки, и лаялись с вахтенным, обвиняя его в том, что он плохо калил «буржуйку» и не высушил белья.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36