Если бы Татевик не смотрела таким добрым и теплым взглядом, они отправились бы в гостиницу, было бы легче, и жизнь показалась бы доступнее, проще, нацеловались бы и решили, что влюбились еще в автобусе, когда Шарль Азнавур звал Изабель…
– Проводишь меня, Татевик?
– Уже? – Она не смогла скрыть тревоги в голосе. – Конечно, провожу.
Левон подошел к буфетчику, расплатился.
– Я уезжаю, – произнес он. – Татевик будет захаживать сюда, смотри, чтоб никто ее не обижал.
– Будет исполнено! – Небритое лицо буфетчика гордо вздернулось. – Как за своей сестрой… Поезжай и ни о чем не беспокойся, но смотри, не пиши обо мне…
На улице Татевик взяла его под руку, и они медленно направились к перекрестку, что должен был их разлучить.
– Если в субботу приеду, позвоню, – сказала Татевик.
– В воскресенье меня не будет, – сообщил Левон.
– Н-да, – протянул редактор, – странное ты рассказываешь. В наши дни – и вдруг такое. Не знаю, что и делать. Будешь писать?
– Обязательно, – сказал Левон. – Там я еще сомневался, а теперь… Я много думал. Молодежная газета, кто же должен написать, если не мы?
Редактор курил. Это он делал, только когда сердился или дежурил в типографии. Лицо у него было усталое, и Левон пожалел его.
– Не писать?…
Редактор вскочил, словно испугавшись, что кто-то разгадал его тайные мысли.
– С чего ты взял? Думаешь, испугаюсь, не напечатаю? Только вы такие храбрые! Ни семьи у вас нет, ни забот, ни давления…
– При чем тут семья?
– Да так, – редактор устало и равнодушно посмотрел на Левона, – ни при чем. Я просто думаю: как совместить это самоубийство с нашей молодежью, творящей чудеса? Вот и ты подумай: как совместить, а?
– Жизнь, как видишь, совмещает, – сухо произнес Левон.
– Жизнь, жизнь! Что ты понимаешь в жизни…
– …когда даже войны не видел, – усмехнулся Левон. – Ты это хотел сказать? Ни войны, ни голода, ни трудностей. Ничего-то я, по-твоему, не видел. А я вот видел! И войну, и голод, и трудности. Много видел…
В комнате сделалось напряженно тихо, как перед битвой или после нее. Левон пожалел, что погорячился. На него вдруг навалилась усталость – лечь бы и проспать несколько дней подряд. Редактор что-то чертил на бумаге.
– Да ты пойми меня, – сказал он, – и не злись. Приходишь и обвиняешь всех учителей, все село – это еще куда ни шло. Но хочешь сделать героев из этих слабаков!..
– Эх, да ладно! – Левон махнул рукой и вдруг вспомнил Татевик, которой он два дня назад читал мораль в провинциальном кафе. – Скажи лучше, что делать.
– Что делать? Пиши. Но ты хоть в двух словах дай этому объяснение и свое отношение, назови слабость слабостью, скажи, что они не должны были…
– По-твоему, Маяковский был слабый человек?
– Маяковский! Спятил ты, что ли?
– Он ведь тоже покончил с собой, в любом учебнике литературы об этом написано.
– Ну и что?
– Ничего, это я к слову. Могу и другие примеры привести.
Редактор! ничего не ответил. Они молча смотрели друг на друга. Редактор уже устал. Левон тоже мог бы поставить точку. Что разговор будет таким, он предвидел еще там, в деревне, и мысленно проговорил его дорогой. Ничего нового, словно известный вариант шахматной партии, все ходы которой заранее знаешь. Чего он хочет от человека, когтями вцепившегося в свое кресло? Эх, очутиться бы сейчас в снежном поле, чтоб кругом была тишина. Не чувствовать тяжести прожитых лет, ничего не чувствовать… Не чувствовать? Левон часто думал, что человек отличается от животных не способностью мыслить, а способностью чувствовать. Не чувствовать – не любить, не ждать, не ненавидеть, не грустить, не жалеть, не отчаиваться? Это было бы ужасно. Кто знает, может, некоторые животные и думают, вот хотя бы дельфины, но чувствовать могут лишь люди. Левон устал от этих мыслей, вспомнил, что обещал позвонить вечером Татевик, что сегодня четверг, а в воскресенье утром у него встреча с ребятами. Он еще раз посмотрел на редактора, как посмотрел бы на себя, пожалел его, как пожалел бы себя. «Оба мы, брат, – подумал Левон, – персонажи одной комедии». Мысль эта была неприятна, лучше драться, ругаться. Года два назад в Сибири он познакомился с русским парнем, тот писал стихи, Левону запомнились слова: «Люди подпирают небо плечом, чтобы оно не обрушилось, как же мне отвести свое плечо?» Может, не совсем точно, но примерно так. Что-то хорошее было в этих стихах, наивное и удивленное, пожалуй, именно вера. Отказаться от борьбы, примириться – значит убрать свое плечо из-под небесного свода, точное название которому жизнь.
– Пиши! – заключил редактор. – Посмотрим, как получится. Того коньяку не осталось?
– Французского?
– Ага. С портретом Наполеона.
– Нет. Виски есть, шотландское.
– Не пей один.
– Ну ладно, я пошел.
В приемной секретарша сказала:
– Позвоните домой. Звонила ваша невестка, просила сейчас же связаться с ней.
Он набрал номер.
– Асмик?
– Левов, это ты? Ваграма взяли в больницу. Можешь приехать?
9
Вечером позвонила Татевик и сказала, что приедет в субботу, что дважды обедала у Бармена, соскучилась по кафе «Крунк». Их прервали, потом зашел Ашот. Алина сдала минимум по философии и на время освободила его от вечерних забот. Они заговорили о болезни Ваграма. Ашот – врач той больницы, где лежит брат. «Пока ничего определенного», – сказал Ашот. Выпили по рюмке виски. Левон вспомнил редактора.
– Завидую тебе, – сказал Ашот.
Всем женатым кажется, что неженатые счастливы.
– В чем же дело, разведись, – посоветовал Левон.
– Ты что, с приветом?
– А что ты тогда хочешь?
– Женишься – поймешь.
– Не женюсь.
Он вдруг встревожился за Ваграма. Еще вчера ему было чуждо это чувство, он жил, месяцами не видя брата и мать. Казалось, так можно прожить всю жизнь.
– Слушай, я за Ваграма очень боюсь…
Ашот не ответил, он медленно отпивал виски и был чем-то доволен. Виски было горьким и непривычным.
– Ничего, я думаю, обойдется. В субботу подробнее узнаем о нем. На сердце он никогда не жаловался?
– Бывало, жаловался. – Левон редко захаживал к брату и знал о нем не очень много. – Трудная у него была жизнь.
– Знаю, ты говорил. Кстати, ты ведь, кажется, что-то писал про нашего врача Арменяна? Вчера он интересовался.
– Написал, да не напечатали. Меня мало печатают.
– Потомки оценят, – засмеялся Ашот. – А в чем дело-то?
– Долгая история.
Снова позвонила Татевик.
– Разъединили. – Голос у нее был визгливый, детский, она, видимо, кричала в трубку, чтобы было слышно. Левон подумал, что ему уже нечего сказать, и в душе посочувствовал ей: ведь сколько, наверное, ждала, пока снова соединили.
– Соскучился, – сказал Левон.
– В самом деле? – вскрикнула из своего далека Татевик.
И Левону стало совестно, он понял, что не надо шутить такими словами с девушкой, которая, может, уже созрела для теплоты или даже для любви и, чего доброго, напридумывает себе сказок и станет потом ночами строить планы, ждать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
– Проводишь меня, Татевик?
– Уже? – Она не смогла скрыть тревоги в голосе. – Конечно, провожу.
Левон подошел к буфетчику, расплатился.
– Я уезжаю, – произнес он. – Татевик будет захаживать сюда, смотри, чтоб никто ее не обижал.
– Будет исполнено! – Небритое лицо буфетчика гордо вздернулось. – Как за своей сестрой… Поезжай и ни о чем не беспокойся, но смотри, не пиши обо мне…
На улице Татевик взяла его под руку, и они медленно направились к перекрестку, что должен был их разлучить.
– Если в субботу приеду, позвоню, – сказала Татевик.
– В воскресенье меня не будет, – сообщил Левон.
– Н-да, – протянул редактор, – странное ты рассказываешь. В наши дни – и вдруг такое. Не знаю, что и делать. Будешь писать?
– Обязательно, – сказал Левон. – Там я еще сомневался, а теперь… Я много думал. Молодежная газета, кто же должен написать, если не мы?
Редактор курил. Это он делал, только когда сердился или дежурил в типографии. Лицо у него было усталое, и Левон пожалел его.
– Не писать?…
Редактор вскочил, словно испугавшись, что кто-то разгадал его тайные мысли.
– С чего ты взял? Думаешь, испугаюсь, не напечатаю? Только вы такие храбрые! Ни семьи у вас нет, ни забот, ни давления…
– При чем тут семья?
– Да так, – редактор устало и равнодушно посмотрел на Левона, – ни при чем. Я просто думаю: как совместить это самоубийство с нашей молодежью, творящей чудеса? Вот и ты подумай: как совместить, а?
– Жизнь, как видишь, совмещает, – сухо произнес Левон.
– Жизнь, жизнь! Что ты понимаешь в жизни…
– …когда даже войны не видел, – усмехнулся Левон. – Ты это хотел сказать? Ни войны, ни голода, ни трудностей. Ничего-то я, по-твоему, не видел. А я вот видел! И войну, и голод, и трудности. Много видел…
В комнате сделалось напряженно тихо, как перед битвой или после нее. Левон пожалел, что погорячился. На него вдруг навалилась усталость – лечь бы и проспать несколько дней подряд. Редактор что-то чертил на бумаге.
– Да ты пойми меня, – сказал он, – и не злись. Приходишь и обвиняешь всех учителей, все село – это еще куда ни шло. Но хочешь сделать героев из этих слабаков!..
– Эх, да ладно! – Левон махнул рукой и вдруг вспомнил Татевик, которой он два дня назад читал мораль в провинциальном кафе. – Скажи лучше, что делать.
– Что делать? Пиши. Но ты хоть в двух словах дай этому объяснение и свое отношение, назови слабость слабостью, скажи, что они не должны были…
– По-твоему, Маяковский был слабый человек?
– Маяковский! Спятил ты, что ли?
– Он ведь тоже покончил с собой, в любом учебнике литературы об этом написано.
– Ну и что?
– Ничего, это я к слову. Могу и другие примеры привести.
Редактор! ничего не ответил. Они молча смотрели друг на друга. Редактор уже устал. Левон тоже мог бы поставить точку. Что разговор будет таким, он предвидел еще там, в деревне, и мысленно проговорил его дорогой. Ничего нового, словно известный вариант шахматной партии, все ходы которой заранее знаешь. Чего он хочет от человека, когтями вцепившегося в свое кресло? Эх, очутиться бы сейчас в снежном поле, чтоб кругом была тишина. Не чувствовать тяжести прожитых лет, ничего не чувствовать… Не чувствовать? Левон часто думал, что человек отличается от животных не способностью мыслить, а способностью чувствовать. Не чувствовать – не любить, не ждать, не ненавидеть, не грустить, не жалеть, не отчаиваться? Это было бы ужасно. Кто знает, может, некоторые животные и думают, вот хотя бы дельфины, но чувствовать могут лишь люди. Левон устал от этих мыслей, вспомнил, что обещал позвонить вечером Татевик, что сегодня четверг, а в воскресенье утром у него встреча с ребятами. Он еще раз посмотрел на редактора, как посмотрел бы на себя, пожалел его, как пожалел бы себя. «Оба мы, брат, – подумал Левон, – персонажи одной комедии». Мысль эта была неприятна, лучше драться, ругаться. Года два назад в Сибири он познакомился с русским парнем, тот писал стихи, Левону запомнились слова: «Люди подпирают небо плечом, чтобы оно не обрушилось, как же мне отвести свое плечо?» Может, не совсем точно, но примерно так. Что-то хорошее было в этих стихах, наивное и удивленное, пожалуй, именно вера. Отказаться от борьбы, примириться – значит убрать свое плечо из-под небесного свода, точное название которому жизнь.
– Пиши! – заключил редактор. – Посмотрим, как получится. Того коньяку не осталось?
– Французского?
– Ага. С портретом Наполеона.
– Нет. Виски есть, шотландское.
– Не пей один.
– Ну ладно, я пошел.
В приемной секретарша сказала:
– Позвоните домой. Звонила ваша невестка, просила сейчас же связаться с ней.
Он набрал номер.
– Асмик?
– Левов, это ты? Ваграма взяли в больницу. Можешь приехать?
9
Вечером позвонила Татевик и сказала, что приедет в субботу, что дважды обедала у Бармена, соскучилась по кафе «Крунк». Их прервали, потом зашел Ашот. Алина сдала минимум по философии и на время освободила его от вечерних забот. Они заговорили о болезни Ваграма. Ашот – врач той больницы, где лежит брат. «Пока ничего определенного», – сказал Ашот. Выпили по рюмке виски. Левон вспомнил редактора.
– Завидую тебе, – сказал Ашот.
Всем женатым кажется, что неженатые счастливы.
– В чем же дело, разведись, – посоветовал Левон.
– Ты что, с приветом?
– А что ты тогда хочешь?
– Женишься – поймешь.
– Не женюсь.
Он вдруг встревожился за Ваграма. Еще вчера ему было чуждо это чувство, он жил, месяцами не видя брата и мать. Казалось, так можно прожить всю жизнь.
– Слушай, я за Ваграма очень боюсь…
Ашот не ответил, он медленно отпивал виски и был чем-то доволен. Виски было горьким и непривычным.
– Ничего, я думаю, обойдется. В субботу подробнее узнаем о нем. На сердце он никогда не жаловался?
– Бывало, жаловался. – Левон редко захаживал к брату и знал о нем не очень много. – Трудная у него была жизнь.
– Знаю, ты говорил. Кстати, ты ведь, кажется, что-то писал про нашего врача Арменяна? Вчера он интересовался.
– Написал, да не напечатали. Меня мало печатают.
– Потомки оценят, – засмеялся Ашот. – А в чем дело-то?
– Долгая история.
Снова позвонила Татевик.
– Разъединили. – Голос у нее был визгливый, детский, она, видимо, кричала в трубку, чтобы было слышно. Левон подумал, что ему уже нечего сказать, и в душе посочувствовал ей: ведь сколько, наверное, ждала, пока снова соединили.
– Соскучился, – сказал Левон.
– В самом деле? – вскрикнула из своего далека Татевик.
И Левону стало совестно, он понял, что не надо шутить такими словами с девушкой, которая, может, уже созрела для теплоты или даже для любви и, чего доброго, напридумывает себе сказок и станет потом ночами строить планы, ждать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29