Но вот он неторопливо обернулся, впервые
удостоив публику легким наклоном головы. Лицо его было совершенно белое,
будто его доконала усталость, и я даже успел подумать (в путанице ощущений,
обрывков мыслей, мгновенных вспышках всего того, что окружало меня в этом
аду восторга), что он вот-вот потеряет сознание. Маэстро поклонился во
второй раз и, посмотрев вправо, увидел, как на сцену карабкается тот самый
сеньор, белобрысый, в смокинге, а за ним еще двое. Мне показалось, что
Маэстро сделал какое-то неопределенное движение, словно надумал сойти с
помоста, и тут я заметил, что движение это - судорожное, что он хочет
освободиться и не может. Ну, так и есть: женщина в красном вцепилась ему в
ногу. Она вся тянулась к Маэстро и при этом кричала, я, по крайней мере,
видел ее широко раскрытый рот. Думаю, что она кричала, как все и, не
исключено, как я сам. Маэстро уронил палочку и отчаянно дернулся в сторону.
Он явно что-то говорил, но что - разобрать было немыслимо. Один из
спутников женщины обхватил руками другую ногу Маэстро, и тот повернулся к
музыкантам, словно взывая к ним о помощи. Музыканты, повскакавшие с мест,
натыкались под слепящим светом софитов на брошенные инструменты. На сцену,
теснясь у лестниц, лезли и лезли новые люди; их набралось столько, что в
толчее нельзя было различить оркестрантов. Пюпитры полегли на пол, как
смятые колосья. Бледный Маэстро, пытаясь высвободить ногу, ухватился за
какого-то человека, который вскочил прямо на подставку, но, увидев, что этот
человек вовсе не музыкант, он резко отпрянул назад. В этот миг еще одни руки
обвились вокруг его талии. Потом я увидел, как женщина в красном, словно в
мольбе, раскрыла ему объятия, и неожиданно Маэстро исчез - толпа
обезумевших почитателей унесла его со сцены и потащила куда-то в глубь
партера. До сих пор я следил за общим исступлением с каким-то восторгом и
ужасом ясновидца. Все мне открывалось с особой высоты, а может, напротив -
откуда-то снизу. И вот внезапно раздался этот пронзительный, режущий крик.
Кричал слепой - он поднялся во весь рост и, размахивая руками, точно
мельничными крыльями, что-то выпрашивал, вымаливал, молил. Это было сверх
всякой меры - я уже не мог просто присутствовать в зале, я почувствовал
себя полным участником этого буйства восторгов и, сорвавшись с места,
понесся к сцене. Одним прыжком я очутился на сцене, где обезумевшие мужчины
и женщины с воем вырывали у скрипачей инструменты (скрипки хрустели и
лопались, точно огромные рыжие тараканы), потом стали кидать в зал всех
музыкантов подряд, и там наваливались на них другие безумцы. Любопытно, что
я не испытывал ни малейшего желания хоть как-то способствовать этому разгулу
страстей. Мне лишь хотелось быть рядом со всеми, видеть собственными глазами
все, что происходит и произойдет на этом невероятном юбилее. У меня еще
остались какие-то проблески разума, чтобы подумать, отчего это музыканты не
пытаются удрать за кулисы. Но я тут же сообразил, что это невозможно -
слушатели буквально забили оба крыла сцены, образовав кордон, который
выплескивался вперед, подминая под себя инструменты, подбрасывая вверх
пюпитры, аплодируя, надрывая глотки истошным криком. В зале стоял такой
чудовищный грохот, что он уже воспринимался, как тишина. Прямо на меня с
кларнетом в руках бежал какой-то толстяк, и я чуть было не схватил его, чуть
было не подставил ему ножку, чтобы и он достался разъяренной публике. Но,
разумеется, я смалодушничал, и желтолицая сеньора с глубоким декольте на
груди, по которой прыгали жемчужные россыпи огромного ожерелья, подарила мне
взгляд, исполненный ненависти и вызова. Она поволокла визжащего кларнетиста,
который прикрывал свой кларнет, к каким-то мужчинам, а те потащили его -
уже притихшего - к ложам, где общее возбуждение достигло высшего предела.
Аплодисменты едва пробивались сквозь крики, да и кто мог аплодировать,
если все, как одержимые, ловили музыкантов, чтобы схватить их в свои
объятия. Зал ревел все пронзительнее и острее, то тут, то там нарастающий
рев вспарывали жуткие вопли, среди которых - как мне казалось - были
совсем особые, вызванные физической болью, что, в общем-то, не удивительно,
- в таком столпотворении, в такой сумятице и беготне можно было переломать
руки и ноги. Но я все же смело ринулся в партер с опустевшей сцены, туда, к
музыкантам, которых растаскивали в разные стороны, - кого к ложам, где шла
какая-то неясная возня, кого к узким боковым проходам, которые вели в фойе.
Из лож бенуара - вот, оказывается, откуда неслось отчаянное завывание.
Должно быть, это музыканты, задыхаясь от нескончаемых объятий, умоляли
отпустить их. Те, кто сидел в партере, толпились теперь у входа в ложи, куда
устремился и я, продираясь сквозь лес разных кресел. Волнение в зале заметно
усилилось, свет начал быстро слабеть, и в красноватом накале лампочек лица
были едва видны, и фигуры людей напоминали какие-то содрогающиеся бесплотные
тени, нагромождение бесформенных объемов, которые то сближались, то
отдалялись друг от друга. Мне показалось, что я различил серебряную голову
Маэстро во второй ложе, совсем рядом со мной. Но Маэстро сразу исчез,
куда-то провалился, словно его заставили стать на колени. Возле меня
раздался резкий, короткий крик, и я увидел бегущую сеньору Джонатан, а чуть
позади - младшую из дочерей Эпифании. Обе полезли в толпу возле второй
ложи. Теперь-то я уже не сомневался, что именно в этой ложе очутился и
Маэстро, и женщина в красном со своими спутниками. Докторская дочь
подставила сеньоре Джонатан сплетенные пальцы рук, и та, словно лихая
наездница, уперлась в них ногой, как в стремя, а потом нырнула в ложу. Узнав
меня, дочь Эпифании что-то крикнула, наверное, просила помочь и ей, но я
отвел глаза в сторону и остановился, не желая оспаривать права этих совсем
обезумевших от восхищения людей, готовых передраться друг с другом. И я
видел, как расквасили нос тромбоном Кайо Родригесу - вот кто отличился,
когда в партер со сцены сбрасывали оркестрантов! Окровавленное лицо Кайо не
вызвало моего сочувствия, мне даже не было жаль слепого, который ползал на
четвереньках и натыкался на кресла, заблудившись в этом симметричном лесу,
лишенном примет. Меня уже ничего не волновало. Разве что хотелось знать,
смолкнут ли когда-нибудь эти крики в ложах бельэтажа, которые подхватывались
в партере, откуда по-прежнему лезли к ложам обезумевшие люди, отталкивая в
стороны всех и вся.
1 2 3 4 5
удостоив публику легким наклоном головы. Лицо его было совершенно белое,
будто его доконала усталость, и я даже успел подумать (в путанице ощущений,
обрывков мыслей, мгновенных вспышках всего того, что окружало меня в этом
аду восторга), что он вот-вот потеряет сознание. Маэстро поклонился во
второй раз и, посмотрев вправо, увидел, как на сцену карабкается тот самый
сеньор, белобрысый, в смокинге, а за ним еще двое. Мне показалось, что
Маэстро сделал какое-то неопределенное движение, словно надумал сойти с
помоста, и тут я заметил, что движение это - судорожное, что он хочет
освободиться и не может. Ну, так и есть: женщина в красном вцепилась ему в
ногу. Она вся тянулась к Маэстро и при этом кричала, я, по крайней мере,
видел ее широко раскрытый рот. Думаю, что она кричала, как все и, не
исключено, как я сам. Маэстро уронил палочку и отчаянно дернулся в сторону.
Он явно что-то говорил, но что - разобрать было немыслимо. Один из
спутников женщины обхватил руками другую ногу Маэстро, и тот повернулся к
музыкантам, словно взывая к ним о помощи. Музыканты, повскакавшие с мест,
натыкались под слепящим светом софитов на брошенные инструменты. На сцену,
теснясь у лестниц, лезли и лезли новые люди; их набралось столько, что в
толчее нельзя было различить оркестрантов. Пюпитры полегли на пол, как
смятые колосья. Бледный Маэстро, пытаясь высвободить ногу, ухватился за
какого-то человека, который вскочил прямо на подставку, но, увидев, что этот
человек вовсе не музыкант, он резко отпрянул назад. В этот миг еще одни руки
обвились вокруг его талии. Потом я увидел, как женщина в красном, словно в
мольбе, раскрыла ему объятия, и неожиданно Маэстро исчез - толпа
обезумевших почитателей унесла его со сцены и потащила куда-то в глубь
партера. До сих пор я следил за общим исступлением с каким-то восторгом и
ужасом ясновидца. Все мне открывалось с особой высоты, а может, напротив -
откуда-то снизу. И вот внезапно раздался этот пронзительный, режущий крик.
Кричал слепой - он поднялся во весь рост и, размахивая руками, точно
мельничными крыльями, что-то выпрашивал, вымаливал, молил. Это было сверх
всякой меры - я уже не мог просто присутствовать в зале, я почувствовал
себя полным участником этого буйства восторгов и, сорвавшись с места,
понесся к сцене. Одним прыжком я очутился на сцене, где обезумевшие мужчины
и женщины с воем вырывали у скрипачей инструменты (скрипки хрустели и
лопались, точно огромные рыжие тараканы), потом стали кидать в зал всех
музыкантов подряд, и там наваливались на них другие безумцы. Любопытно, что
я не испытывал ни малейшего желания хоть как-то способствовать этому разгулу
страстей. Мне лишь хотелось быть рядом со всеми, видеть собственными глазами
все, что происходит и произойдет на этом невероятном юбилее. У меня еще
остались какие-то проблески разума, чтобы подумать, отчего это музыканты не
пытаются удрать за кулисы. Но я тут же сообразил, что это невозможно -
слушатели буквально забили оба крыла сцены, образовав кордон, который
выплескивался вперед, подминая под себя инструменты, подбрасывая вверх
пюпитры, аплодируя, надрывая глотки истошным криком. В зале стоял такой
чудовищный грохот, что он уже воспринимался, как тишина. Прямо на меня с
кларнетом в руках бежал какой-то толстяк, и я чуть было не схватил его, чуть
было не подставил ему ножку, чтобы и он достался разъяренной публике. Но,
разумеется, я смалодушничал, и желтолицая сеньора с глубоким декольте на
груди, по которой прыгали жемчужные россыпи огромного ожерелья, подарила мне
взгляд, исполненный ненависти и вызова. Она поволокла визжащего кларнетиста,
который прикрывал свой кларнет, к каким-то мужчинам, а те потащили его -
уже притихшего - к ложам, где общее возбуждение достигло высшего предела.
Аплодисменты едва пробивались сквозь крики, да и кто мог аплодировать,
если все, как одержимые, ловили музыкантов, чтобы схватить их в свои
объятия. Зал ревел все пронзительнее и острее, то тут, то там нарастающий
рев вспарывали жуткие вопли, среди которых - как мне казалось - были
совсем особые, вызванные физической болью, что, в общем-то, не удивительно,
- в таком столпотворении, в такой сумятице и беготне можно было переломать
руки и ноги. Но я все же смело ринулся в партер с опустевшей сцены, туда, к
музыкантам, которых растаскивали в разные стороны, - кого к ложам, где шла
какая-то неясная возня, кого к узким боковым проходам, которые вели в фойе.
Из лож бенуара - вот, оказывается, откуда неслось отчаянное завывание.
Должно быть, это музыканты, задыхаясь от нескончаемых объятий, умоляли
отпустить их. Те, кто сидел в партере, толпились теперь у входа в ложи, куда
устремился и я, продираясь сквозь лес разных кресел. Волнение в зале заметно
усилилось, свет начал быстро слабеть, и в красноватом накале лампочек лица
были едва видны, и фигуры людей напоминали какие-то содрогающиеся бесплотные
тени, нагромождение бесформенных объемов, которые то сближались, то
отдалялись друг от друга. Мне показалось, что я различил серебряную голову
Маэстро во второй ложе, совсем рядом со мной. Но Маэстро сразу исчез,
куда-то провалился, словно его заставили стать на колени. Возле меня
раздался резкий, короткий крик, и я увидел бегущую сеньору Джонатан, а чуть
позади - младшую из дочерей Эпифании. Обе полезли в толпу возле второй
ложи. Теперь-то я уже не сомневался, что именно в этой ложе очутился и
Маэстро, и женщина в красном со своими спутниками. Докторская дочь
подставила сеньоре Джонатан сплетенные пальцы рук, и та, словно лихая
наездница, уперлась в них ногой, как в стремя, а потом нырнула в ложу. Узнав
меня, дочь Эпифании что-то крикнула, наверное, просила помочь и ей, но я
отвел глаза в сторону и остановился, не желая оспаривать права этих совсем
обезумевших от восхищения людей, готовых передраться друг с другом. И я
видел, как расквасили нос тромбоном Кайо Родригесу - вот кто отличился,
когда в партер со сцены сбрасывали оркестрантов! Окровавленное лицо Кайо не
вызвало моего сочувствия, мне даже не было жаль слепого, который ползал на
четвереньках и натыкался на кресла, заблудившись в этом симметричном лесу,
лишенном примет. Меня уже ничего не волновало. Разве что хотелось знать,
смолкнут ли когда-нибудь эти крики в ложах бельэтажа, которые подхватывались
в партере, откуда по-прежнему лезли к ложам обезумевшие люди, отталкивая в
стороны всех и вся.
1 2 3 4 5