ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Я присел на ступеньку и закурил. Я сидел, чувствуя, что не в силах подняться, и повторял про себя одно и то же: «Какой же я дурак, дурак...» Вот все, на что был способен мой усталый, затуманенный разум.
Месяц прошел как в бреду. Почти каждый день я приходил к твоему дому. Иногда сидел на лестнице. Без всякой надежды. Чувствовал, что унижаюсь понапрасну, но ничего не мог с собой поделать. Другой бы на моем месте давно махнул рукой или нашел бы способ хоть на минуту нарушить твое дразнящее спокойствие. Конечно, я вел себя странно. До каких пор это могло продолжаться? Ведь должен настать день, когда вся надежда иссякнет до последней капли. Что со мною будет тогда? Неужели я смиренно удалюсь, откажусь от тебя? Уж не этого ли дня я жду, сидя на ступеньках твоего подъезда. Не потому ли все еще люблю тебя, что не чувствую приближения этого дня? Не ищу ли в любви забвения, как другие ищут его в вине?
Я чувствовал себя так, словно сидел в лодке, идущей ко дну. А плавать не умел и презирал себя за это. Презирал себя за то, что стоял перед твоим домом, как тот лукавый нищий, что не попрошайничает, а смиренно ждет подаяния, хотя в глубине души завидует тем своим собратьям, которые хватают за полы прохожих. И все-таки он думает, что ошибся в выборе. Сам он стоит, согнувшись в уголке, на вид самый жалкий, и с хитростью лисицы заманивает птичку, чтобы сцапать ее.
Я предчувствовал и другое, знал, что когда, наконец, этот день настанет, вместе с тобой я потеряю многое из того, что отличало меня от других людей. Многим иллюзиям суждено было рассыпаться в прах. Мне следовало изменить лицо, улыбку, разговор, научиться сдержанности, стать таким, как многие из моих знакомых,— деланно скромным, льстивым. Чем же я лучше их? Между честолюбцем и лжецом — небольшая разница, а то и вовсе никакой. В первом случае ты возносишь себя, во втором — другого, но для собственной пользы. «Сколько на свете легких дорог,— думал я,— многого можно достигнуть без всяких усилий». И самое страшное было то, что я был уверен, что непременно выберу легкий путь, если не сохраню тебя. Не знаю, почему я был в этом уверен, но, как видишь, не ошибся. Я мысленно разговаривал с тобой, умолял тебя не делать этого последнего шага. Но я ничего не предлагал тебе взамен. Я сам не знал, чем располагаю. Испытывал необходимость найти что-то вокруг себя или в себе самом, что-то такое, что могло бы привлечь ко мне твое внимание. Мне казалось, и, возможно, я был прав, что ты слепо доверилась своему сердцу, слепо шла за ним... Но с другой стороны, почему ты должна была выбрать именно меня, а не кого-нибудь еще? Я сам этого не знал, я просто хотел, чтобы так было. Я любил тебя! Но разве не ради себя самого я любил? Разве смело, не колеблясь шел к тебе, не боясь пораниться о колючую проволоку, тебя окружавшую. Удивительно, я совсем не собирался приносить себя в жертву, может, поэтому и не смел признаться тебе в любви. Мог ли я ответить тебе той сильной и чистой любовью, которая бы залечила старые раны? Может, я вел себя неверно, сбивая тебя с дороги... Но в то же время всем существом я чувствовал — слепо и безотчетно, как зверь отличает день от ночи,— что я был прав. Кто может меня осудить? Только тот, кто никогда не любил, кто никогда не любил никого, даже самого себя.
Я молчал, и мой беззвучный призыв, терзавший только мой слух, не мог разбить стены молчания. Прежде я не знал этого чувства. Прежде я, как озеро, был недвижим. Было солнце, были звезды, но они только и были что солнцем и звездами. Я походил на узника, оставшегося в тюрьме, из которой все бежали — надсмотрщики и заключенные. Я сам изнутри запирал дверь, которую раньше запирал мой тюремщик. И я считал себя свободным только потому, что держал в руке ключ от своей камеры! И вот сегодня этого узника вытолкали из тюрьмы, показали ему небо, и он побежал, не обращая внимания на сбитые в кровь ноги, побежал, чтобы грудью столкнуться с небом. Ему это кажется возможным, и он счастлив от одной этой мысли. В отличие от него, я знал, что это невозможно, исключено, и невозможность эта скреплена законами и твердо установившейся моралью. Сколько раз в невыносимый зной, доведенный до безумия раскаленным асфальтом и бетоном, я мечтал полежать на прохладной зеленой траве, но меня останавливала табличка: краснощекий человек предостерегающе поднимал ладонь: лежать на траве воспрещается! Разве можно запретить человеку лежать на траве? А сейчас
недоступным было большое человеческое счастье — твоя любовь!
Вот так я мысленно с тобой разговаривал и наивно надеялся, что ты меня услышишь или хотя бы почувствуешь на себе мой неотступный взгляд и посмотришь в мою сторону. Но все мои слова ударялись о непроницаемую стену и возвращались назад слабым эхом, разжеванные каменными челюстями стены, высосанные и пустые.
Этот день в конце концов наступил, и значительно раньше, чем я предполагал. А мне казалось, что все будет куда болезненнее...
— Гига, что с тобой? — спросила Лия.
— Мне пора,— поднялась Софико.
— Ни в коем случае,— заволновалась Лия,— я уже накрыла стол.
— Зачем вы беспокоились...
— Что за беспокойство! У нас всегда гости, не помню случая, чтобы мы обедали или ужинали без гостей. Верно, Гига?
— Да,— подтвердил я. Мне уже было все равно.
— Что-то у вас настроение изменилось,— заметила Софико,— вы не устали?
— Напротив, я в прекрасном настроении. Если угодно, включите в программу и пение. Вы не слышали, как я пою?
— Гига! — Лия такими глазами на меня взглянула, что я сразу пришел в себя.
— Мы вас никуда не пустим,— заверил я Софико.—- Вы должны с нами поужинать.
Мы сели за стол, и я тотчас схватился за коньяк.
— Я пью за наше знакомство,— чокнувшись с Софико, я выпил коньяк до дна, налил и снова выпил.
У вас, наверное, сложилось впечатление, что я люблю выпить. Нет, пью я очень редко, когда попадаю в нелепое положение. Впрочем, не так уж часто я влипаю в подобные истории.
— Закуси,— Лия протянула мне кусок жареного цыпленка.— Сколько времени продлится передача? — обратилась она к Софико.
— Час и десять минут,
— Десять минут прибавили/
— Где Мамука? — спросил я.
— Смотрит телевизор.
Телевизор у нас стоял в лоджии. Там был его храм, и мой сын служил в этом святилище безмолвным послушником. Может, оценив такую жертву, и был ко мне милостив бог телевидения...
Выпитый коньяк давал о себе знать. Я смотрел на женщин и думал: «Что плохого в многоженстве? Сидели бы сейчас две моих жены и мирно ворковали — ничего страшного!» Почувствовав себя султаном, я надолго погрузился в блаженный туман, пока на поверхность не выступили обрывки действительности, как островерхие скалы из воды или обломки затонувшего корабля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17