Доктора уволокли в ночь трое вооруженных людей, решивших, что раз он республиканец, то, следовательно, должен быть фашистом, а раз он врач, то, следовательно, должен быть буржуем. Они швырнули Пелагию в угол и избили стулом до потери сознания. Когда Коколис вышел из дома, чтобы защитить доктора, его тоже увели, хоть он и был коммунистом. Этими действиями он выдал нечистоту своей веры, и монархист Стаматис поддерживал его под руку, когда их троих погнали в толпе в доки для отправки.
Пелагия не знала ни что случилось с отцом, ни куда его забрали, и никто из властей ничего не говорил ей. Одна в доме, без гроша и без надежды, сраженная вторым приступом безутешного отчаянья, она впервые в жизни подумала о том, чтобы самоубийством покончить со всем этим. Она не видела никакого будущего, кроме последовательной сменяемости одного типа фашизма другим, на острове, который, казалось, проклят и навсегда предназначен быть частью чьей-то чужой игры; игры, в которой менялись циничные игроки, но фишки у всех вылеплены из костей, крови и плоти невинных и слабых. Когда же вернется Антонио? Война тащилась по Европе, и он, вероятно, погиб. В этой жизни ее красота была бы обглодана нуждой, здоровье – голодом. Она бродила из комнаты в комнату, эхо ее шагов разносилось по опустевшему, но такому любимому дому, и сердце болело за себя и за все человечество. По радио сказали, что гитлеровцы отправили на убой около 60 000 греческих евреев, а теперь свои же убивали собственных братьев, как будто фашисты были всего лишь полицейскими, отбытия которых с нетерпением ожидали братоубийцы. Она слышала, что коммунисты уничтожают итальянских солдат, которые пришли сражаться бок о бок с ними против немцев. Она вспомнила радостных мальчиков из «Ла Скалы», вспомнила, как говорила, что всегда будет ненавидеть фашистов. Неужели в результате настало время всегда ненавидеть греков? Среди людей разных национальностей, врывавшихся в дом, чтобы избить ее и украсть ее пожитки, только итальянцы, казалось, были безобидными. Она подумала: как же медлят с приходом англичане; что стало с лейтенантом Кроликом Уорреном? Она бы не удивилась, если б узнала, что вскоре после освобождения коммунисты пригласили его на вечер и застрелили. Этот человек сказал ей: «Для греков я сделал бы что угодно. Я полюбил их». А если она ненавидит греков, к какому же народу теперь она принадлежит? И вот она – без отца, без имущества, без еды, без любви, без надежды, без страны.
К счастью, у нее остался друг. Дросула давно поняла, что Пелагия разлюбила Мандраса и никакой свадьбы не будет: долгим отсутствием и долгим молчанием ее сын утратил свои права. Она знала и то, что Пелагия ждет итальянца, и все же вовсе не чувствовала горечи и ни разу не произнесла ни единого слова обвинения. После того, как увели отца, обливающаяся кровью Пелагия с трудом вошла в ее дом и бросилась к ней в объятья, и Дросула, тоже настрадавшаяся, гладила ее по голове и говорила слова, какие мать говорила бы дочери. Через неделю она заперла двери и ставни своего домишки у причала и переехала в докторский дом на холме. В ящике стола она нашла итальянский пистолет с патронами и держала его при себе на случай, если вернутся фашистские свиньи.
Как и Пелагию, война уменьшила Дросулу. Ее крупное, некрасивое, лунообразное лицо ссохлось и приобрело, несмотря на толстые губы и тяжелые брови, возвышенно-печальный вид. Бодрые булочки жира на ляжках опали, а массивный выступ материнской груди опустился на место, освобожденное былым избытком живота. Начал беспокоить артрит в колене и суставах бедра, и больно было видеть, как она теперь ходит, потихоньку подволакивая ногу каким-то дерганым механическим движением. Однако новая непривычная стройность добавила достоинства ее огромному росту, а седые волосы внушали уважение и делали ее более грозной. Дух ее был не сломлен, и она давала Пелагии силы жить.
Они спали вместе на докторской кровати, чтобы было теплее, а днем придумывали способы, как достать что-нибудь из еды, плакались друг другу и рассказывали небылицы. Искали корни в зарослях, проращивали в мисках древние бобы, смертоносно нарушали зимнюю спячку ежиков. Дросула отводила свою юную подругу к скалам, чтобы та научилась ловить рыбу и находить под камнями крабов, а домой возвращалась с морскими водорослями, заменявшими им овощи и соль.
Но Дросулы не было дома в тот час, когда вернулся Мандрас – весь в ожидаемой славе и новых идеях, рассчитывающий на покорное и восхищенное внимание своей невесты, которую не видел столько лет, и полный решимости потребовать реванша.
Он вошел в дверь без стука, сбросил с плеч рюкзак и прислонил к стене винтовку «лиэнфилд». Пелагия сидела на кровати, делая завершающие стежки на покрывале, которое когда-то вышивала к своей свадьбе; со дня отъезда Антонио оно чудесным образом расцвело. Так без него она создавала их совместную жизнь, и в каждый стежок, в каждый узелок вкладывала все запутанные стремления своей одинокой души. Услышав шум на кухне, она окликнула:
– Дросула?
Она не узнала вошедшего мужчину – только увидела, что он очень похож на Дросулу до войны. Такие же раздутые ляжки и живот, то же круглое, шероховатое лицо, те же тяжелые брови и толстые губы. Три года жизни в праздности за счет англичан и добычи, награбленной у крестьян, превратили красивого рыбака в жабу. Пелагия в растерянности поднялась.
Мандрас тоже был ошеломлен. В этой тощей, испуганной девушке еще оставалось что-то, напоминавшее Пелагию.
Но у этой безгрудой женщины в жидких черных волосах вились серебряные нити, ее мягкие юбки свисали прямо до земли, потому что не было округлых бедер, губы потрескались и запеклись, а щеки ввалились. Он быстро оглядел комнату: нет ли здесь Пелагии, – предполагая, что это наверняка кто-то из ее двоюродных сестер или теток.
– Мандрас, это ты? – произнесла женщина, и он узнал голос.
Он стоял пораженный – почти вся его ненависть улетучилась, он был в замешательстве и ужасе. Пелагия же, в свою очередь, смотрела на эти грубые, преобразившиеся черты и чувствовала, как ее охватывает страх.
– Я думала, что ты погиб, – произнесла она после долгого молчания.
Он закрыл дверь и прислонился к ней.
– Ты хочешь сказать – надеялась, что я погиб. Как видишь, нет. Я очень даже живой и в полном порядке. А разве я не получу поцелуй от своей нареченной?
Она робко, неохотно подошла и поцеловала его в щеку.
– Я рада, что ты живой, – сказала она.
Он схватил ее запястья и крепко сжал их.
– Не думаю, что ты рада. А кстати, как твой отец? Он дома?
– Отпусти меня, – мягко сказала она, и он послушался. Она вернулась к кровати и проговорила:
– Его забрали коммунисты.
– Что ж, значит, он чем-то это заслужил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145
Пелагия не знала ни что случилось с отцом, ни куда его забрали, и никто из властей ничего не говорил ей. Одна в доме, без гроша и без надежды, сраженная вторым приступом безутешного отчаянья, она впервые в жизни подумала о том, чтобы самоубийством покончить со всем этим. Она не видела никакого будущего, кроме последовательной сменяемости одного типа фашизма другим, на острове, который, казалось, проклят и навсегда предназначен быть частью чьей-то чужой игры; игры, в которой менялись циничные игроки, но фишки у всех вылеплены из костей, крови и плоти невинных и слабых. Когда же вернется Антонио? Война тащилась по Европе, и он, вероятно, погиб. В этой жизни ее красота была бы обглодана нуждой, здоровье – голодом. Она бродила из комнаты в комнату, эхо ее шагов разносилось по опустевшему, но такому любимому дому, и сердце болело за себя и за все человечество. По радио сказали, что гитлеровцы отправили на убой около 60 000 греческих евреев, а теперь свои же убивали собственных братьев, как будто фашисты были всего лишь полицейскими, отбытия которых с нетерпением ожидали братоубийцы. Она слышала, что коммунисты уничтожают итальянских солдат, которые пришли сражаться бок о бок с ними против немцев. Она вспомнила радостных мальчиков из «Ла Скалы», вспомнила, как говорила, что всегда будет ненавидеть фашистов. Неужели в результате настало время всегда ненавидеть греков? Среди людей разных национальностей, врывавшихся в дом, чтобы избить ее и украсть ее пожитки, только итальянцы, казалось, были безобидными. Она подумала: как же медлят с приходом англичане; что стало с лейтенантом Кроликом Уорреном? Она бы не удивилась, если б узнала, что вскоре после освобождения коммунисты пригласили его на вечер и застрелили. Этот человек сказал ей: «Для греков я сделал бы что угодно. Я полюбил их». А если она ненавидит греков, к какому же народу теперь она принадлежит? И вот она – без отца, без имущества, без еды, без любви, без надежды, без страны.
К счастью, у нее остался друг. Дросула давно поняла, что Пелагия разлюбила Мандраса и никакой свадьбы не будет: долгим отсутствием и долгим молчанием ее сын утратил свои права. Она знала и то, что Пелагия ждет итальянца, и все же вовсе не чувствовала горечи и ни разу не произнесла ни единого слова обвинения. После того, как увели отца, обливающаяся кровью Пелагия с трудом вошла в ее дом и бросилась к ней в объятья, и Дросула, тоже настрадавшаяся, гладила ее по голове и говорила слова, какие мать говорила бы дочери. Через неделю она заперла двери и ставни своего домишки у причала и переехала в докторский дом на холме. В ящике стола она нашла итальянский пистолет с патронами и держала его при себе на случай, если вернутся фашистские свиньи.
Как и Пелагию, война уменьшила Дросулу. Ее крупное, некрасивое, лунообразное лицо ссохлось и приобрело, несмотря на толстые губы и тяжелые брови, возвышенно-печальный вид. Бодрые булочки жира на ляжках опали, а массивный выступ материнской груди опустился на место, освобожденное былым избытком живота. Начал беспокоить артрит в колене и суставах бедра, и больно было видеть, как она теперь ходит, потихоньку подволакивая ногу каким-то дерганым механическим движением. Однако новая непривычная стройность добавила достоинства ее огромному росту, а седые волосы внушали уважение и делали ее более грозной. Дух ее был не сломлен, и она давала Пелагии силы жить.
Они спали вместе на докторской кровати, чтобы было теплее, а днем придумывали способы, как достать что-нибудь из еды, плакались друг другу и рассказывали небылицы. Искали корни в зарослях, проращивали в мисках древние бобы, смертоносно нарушали зимнюю спячку ежиков. Дросула отводила свою юную подругу к скалам, чтобы та научилась ловить рыбу и находить под камнями крабов, а домой возвращалась с морскими водорослями, заменявшими им овощи и соль.
Но Дросулы не было дома в тот час, когда вернулся Мандрас – весь в ожидаемой славе и новых идеях, рассчитывающий на покорное и восхищенное внимание своей невесты, которую не видел столько лет, и полный решимости потребовать реванша.
Он вошел в дверь без стука, сбросил с плеч рюкзак и прислонил к стене винтовку «лиэнфилд». Пелагия сидела на кровати, делая завершающие стежки на покрывале, которое когда-то вышивала к своей свадьбе; со дня отъезда Антонио оно чудесным образом расцвело. Так без него она создавала их совместную жизнь, и в каждый стежок, в каждый узелок вкладывала все запутанные стремления своей одинокой души. Услышав шум на кухне, она окликнула:
– Дросула?
Она не узнала вошедшего мужчину – только увидела, что он очень похож на Дросулу до войны. Такие же раздутые ляжки и живот, то же круглое, шероховатое лицо, те же тяжелые брови и толстые губы. Три года жизни в праздности за счет англичан и добычи, награбленной у крестьян, превратили красивого рыбака в жабу. Пелагия в растерянности поднялась.
Мандрас тоже был ошеломлен. В этой тощей, испуганной девушке еще оставалось что-то, напоминавшее Пелагию.
Но у этой безгрудой женщины в жидких черных волосах вились серебряные нити, ее мягкие юбки свисали прямо до земли, потому что не было округлых бедер, губы потрескались и запеклись, а щеки ввалились. Он быстро оглядел комнату: нет ли здесь Пелагии, – предполагая, что это наверняка кто-то из ее двоюродных сестер или теток.
– Мандрас, это ты? – произнесла женщина, и он узнал голос.
Он стоял пораженный – почти вся его ненависть улетучилась, он был в замешательстве и ужасе. Пелагия же, в свою очередь, смотрела на эти грубые, преобразившиеся черты и чувствовала, как ее охватывает страх.
– Я думала, что ты погиб, – произнесла она после долгого молчания.
Он закрыл дверь и прислонился к ней.
– Ты хочешь сказать – надеялась, что я погиб. Как видишь, нет. Я очень даже живой и в полном порядке. А разве я не получу поцелуй от своей нареченной?
Она робко, неохотно подошла и поцеловала его в щеку.
– Я рада, что ты живой, – сказала она.
Он схватил ее запястья и крепко сжал их.
– Не думаю, что ты рада. А кстати, как твой отец? Он дома?
– Отпусти меня, – мягко сказала она, и он послушался. Она вернулась к кровати и проговорила:
– Его забрали коммунисты.
– Что ж, значит, он чем-то это заслужил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145