ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Его вызывали на «бис» несколько раз.
Уже под конец вечера поднялся Николай Иванович Кузнецов. Он был в приподнятом настроении и вместе с тем сильнее, чем всегда, задумчив и сосредоточен. Не сказав, что будет читать, он сразу начал:
— «Высоко в горы вполз Уж и лег там в сыром ущелье, свернувшись в узел и глядя в море…»
Читал Кузнецов негромко и спокойно, иногда останавливался, припоминая или задумываясь, — читал так, будто делился со слушателями своими мыслями; и оттого, что мысли эти были самые сокровенные, чтение действовало с особой впечатляющей силой.
«Вдруг в то ущелье, где Уж свернулся, пал с неба Сокол с разбитой грудью, в крови на перьях…»
Я посмотрел на бойцов. Они сидели серьезные, торжественные и какими-то новыми глазами смотрели на Кузнецова. «Песня о Соколе» звучала у него как исповедь. Но не только его личное, кузнецовское, звучало в этом чтении. Слова горьковской «Песни» как будто относились непосредственно к нам, слушателям Кузнецова. В них говорилось о высоком призвании человека. Они звучали как гимн мужеству. И каждому из нас хотелось вслед за Кузнецовым повторять слова этого гимна:
«О смелый Сокол! В бою с врагами истек ты кровью… Но будет время — и капли крови твоей горячей, как искры, вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой свободы, света!..»
Концерт еще продолжался, когда Кузнецов, отведя меня в сторону, обратился со словами, в которых не было, конечно, ничего нового и неожиданного, разве лишь то, что сказаны они были на этот раз более решительно.
— Прошу послать меня немедленно. Я считаю, что слова Верховного Главнокомандующего насчет расплаты с фашистскими мерзавцами обращены в первую очередь ко мне. Конечно, рано или поздно эти палачи за все поплатятся. Но я в силу обстоятельств имею возможность действовать уже теперь, и я прошу вас не лишать меня этой возможности.
Откладывать его отправку было больше невозможно.
— Хорошо, Николай Иванович, собирайтесь.
Он облегченно вздохнул.
— Но, пожалуйста, не думайте, — продолжал я, — что вы будете ходить по улицам и стрелять. Не настраивайте себя на это. Думаю, что стрелять-то вам не придется довольно долго. Вы разведчик, ваше дело — добывать данные о гитлеровцах. А это куда труднее, чем поднять шум на улице.
— Понимаю, — проговорил Кузнецов.
Он был явно раздосадован. Может быть, в этот момент он представлял себя расхаживающим в немецком мундире по улицам Ровно. Если здесь, в отряде, он мучился невозможностью активно бороться против фашистских извергов, то каково же будет это чувство там, в городе, в гуще гитлеровцев, с которыми ему там придется жить бок о бок!
— Вам будет нелегко, — сказал я. — Потребуется величайшее самообладание. Придется черт знает с кем водиться, строить на лице приятную мину в тот момент, когда захочется своими руками задушить палача.
— Понимаю, — повторил Кузнецов. — Что ж, я готов и к этому.
Он много дал бы за возможность поступать так, как велит ему сердце. Мы лишали его этой возможности. И все же Николай Иванович радовался, что вот наконец его отправляют в город. Я видел, как взволнован этот сдержанный, внешне хладнокровный человек. Глядя на него, я вспомнил себя в тот час, когда получил задание партии…
В попутчики Кузнецову мы решили дать Владимира Степановича Струтинского. Старик имел в городе родственников и мог познакомить с ними Николая Ивановича.
Для тех, кто знал об отправке Кузнецова, эти дни были днями большого волнения. Сам Николай Иванович на глазах у товарищей вел себя так, будто ничего особенного не происходит. То ли он после того, как Гаан и Райс признали его за настоящего немца, был уверен в успехе, то ли искусно скрывал свою тревогу, но он со снисходительной улыбкой следил за тем, как мы со Стеховым и Лукиным обсуждаем каждую мелочь его костюма, как прикалываем и перекалываем нашивки и ордена на его мундире. Мундир был трофейный, его подправили, пригнали по фигуре Кузнецова, и Николай Иванович выглядел в нем настоящим щеголем. Для нас было целым событием, когда нашлись хорошие сапоги по его ноге, когда удалось раздобыть значок члена национал-социалистской партии. Сам же Кузнецов оставался ко всему этому до обидного безучастным. Он хотел ехать немедленно, а наши приготовления его задерживали.
То, к чему готовился Кузнецов, держалось в тайне от всего отряда. В случае, если бы в наших рядах оказался подосланный фашистами агент, он ничего не знал бы о Кузнецове. Как ни трудно было соблюдать конспирацию в условиях лагеря, мы твердо придерживались правила: никто не знает того, что лично его не касается.
Если Кузнецов не испытывал или ничем не выдавал своего беспокойства, то спутник его, Владимир Степанович, в первые дни буквально не находил себе места.
Для него поездка в Ровно была сопряжена с немалым риском. В городе многие его знали и знали, что он отец партизанской семьи. Эта поездка была для него первым ответственным заданием. Я не видел ничего зазорного в том, что он волнуется и робеет. Но однажды, уже накануне отъезда, все-таки сказал ему:
— Может, вас действительно не следует посылать, Владимир Степанович?
— Почему? — вскинулся он. — Раз уж сказал, то пойду, сделаю все, что надо.
Неизвестно, когда он и Кузнецов спали. Днем оба были заняты приготовлениями, а вечерами и по ночам сосредоточенно беседовали, прохаживаясь в стороне от товарищей или сидя где-нибудь на пеньке.
Струтинский и Кузнецов поехали в Ровно на фурманке: старик — ямщиком, Кузнецов — в качестве тылового офицера. Он сам составил текст удостоверения, дал Цессарскому отпечатать, Лукину подписать. Документ удостоверял, что он, лейтенант Пауль Зиберт, является виртшафтс-офицером, ведающим продовольственными заготовками в Людвипольском и Клесовском «гебитах» Ровенской области. В документе содержалась просьба оказывать Паулю Зиберту всемерное содействие в его работе.
Километрах в восемнадцати от Ровно партизаны остановились на хуторе у родственника Струтинского Вацлава Жигадло. Узнав, в чем дело, Жигадло сказал:
— Пожалуйста, мой дом в вашем распоряжении. Когда нужно, останавливайтесь. Но делайте все осторожно, а то и себя погубите и меня.
У Жигадло было десять детей. С приходом фашистов он лишился большой помощи, которую получал от Советской власти по многосемейности. Теперь, при гитлеровцах, жилось плохо: семья голодала, дети не могли учиться.
Около самого Ровно Струтинский остановился еще у одного родственника. Там была оставлена фурманка. В город пришли пешком.
Шли они по городу так: Кузнецов — по одной стороне улицы, Владимир Степанович — по другой.
Старик долго потом рассказывал, не мог успокоиться:
— Я иду, ноги у меня трясутся, руки трясутся, вот, думаю, сейчас меня схватят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135