ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Так тихо ныло его стиснутое горем сердце.
А рядом стояла запряженная лошаденка.
А рядом жалась к телеге семья.
— Не плачьте, детки, может, даст бог, ничего и не случится. Может, вернемся. И ты, жена, не горюй. Ничего не поделаешь. Если бы остались — хуже было бы. А так — хоть, может, живы будем.
Ослабевшими, будто чужими, руками взялся за вожжи.
— Но, Гнедка!
Ничего не видел больше.
И не слышал.
Кругом стояла ночь, а впереди — далекая, трудная, тернистая дорога.
Долго стучали колеса. Много осталось позади низин и пригорков. Ехали. Долго ехали. Испытали горечь и жажду, горе и разочарование, жару и усталость, голод и отчаяние, видя
свою беспомощность и ненужность. А кому они нужны? Разве мало их таких — бездомных, голодных, нищих? Кто будет кормить их? За что?
Потом еще большее горе пришло, безмерное, непоправимое: около шоссе, на выжженной солнцем полянке, похоронил он жену и сына. Тихо умерли они, без упреков, без слез. Плакать было нечем. И сказать было нечего. Зачем? Тогда поставил на могилках два березовых — белых, с корой — креста, помолился, поцеловал холмики, и — далекая, безжалостная и тернистая дорога лежала грозной неодолимостью перед его жизнью.
Остался с последним сыном, шестилетком.
Снова гремит телега на шоссе. Медленно накручивает его на колеса. Понуро переступает с ноги на ногу Гнедка. Идет. Много уже прошел он. Много оставил сел и деревень позади. И не видит конца стершемуся булыжнику серо-белой дороги.
Вокруг нестерпимая тишина. Падает расплавленное солнце звенящим в ушах зноем. Струится пот. Пыль въедается в тело. Сохнут потрескавшиеся губы, и томится от жажды нутро. Глаза горят сумасшедшим блеском тоски и отчаяния.
Рядом сидит шестилеток. Худенькими ручонками вцепился в грядку телеги. Ножки укутаны в лохмотья, голова бессильно клонится на плечо.
— Папка, а папка, есть хочу.
Зачем он говорит эти слова? Разве он знает, что в них вместилась вся его жизнь, маленькая, вконец истерзанная? Разве он знает, что слова эти как на кресте распинают день?
А глаза ребенка глядят в самое дно души, чтобы ничего не найти там, чтобы еще пристальней смотреть и просить.
— Нет ничего, сынок. Доедем — попросим.
— Куда доедем, папка?
— К людям. Попросим, может, дадут.
— А мамка наша едет?
Что ответить ему? Зачем смотрят с такой верой эти глазенки? Разве могут они знать о законах человеческого права на жизнь?
— Но-о-о!
Когда ночь приглушила горечь и жажду, когда прикрыла собой пыль и зной — над головами рассыпались холодные звезды. Хотя и была мягкая ночь, хотя и молчала она, но звенела натянутыми струнами человеческого изнеможения.
Они свернули в перелесок. Отпрягли коняку, привязали, чтобы не ушел. Огонек маленького костра бился о тугую темень.
Поджарили маленький кусочек сала, который удалось выменять на рубаху, снятую с тощего тела.
— Ешь, сынок, завтра, может, еще где-нибудь достанем. Гнедку продадим. У него уже нет сил идти. Может, кто купит.
— А куда мы так долго едем, папка?
— Куда? Кто его знает, сынок. Война вот. Выгнали нас. Все едут.
— А домой мы поедем?
Он не отвечал. Он не знал, что ответить. Глядя на костер, ловил долгий синий писк головешки. Глубоко вздохнул. Ночь похоронила этот вздох в своем равнодушии.
Потом долго сидели неподвижно и, когда погасли головешки, уснули так же тихо, как с бешеной стремительностью тихо падает звезда.
Снова звонкое небо и бесконечная даль.
— Но-о-о!
Понуро переступают Гнедкины ноги со сбитыми подковами. Медленно переваливается с оглобли на оглоблю отощавший конский круп. Тяжко дается каждый метр обглоданного колесами шоссе. Кружатся, звенят, жалят слепни.
— Но-о-о!
А даль плавится немым синим мерцанием. А солнце струит томящую жажду, чтобы еще сильнее мерцала даль и угасли последние надежды.
Гнедку не хотели покупать. Кому он нужен? В такое время? Зачем? Свое, нажитое, может, покидать придется. И вот так же, может, придется пускаться в дорогу. Разве все возьмешь с собой? Зачем кому-то Гнедка?
Его не хотели брать. А он уже не мог идти. В далекой, трудной дороге он добросовестно служил человеку, забывая, что дорогам нет конца.
Кто-то взял-таки, сжалился. Просят-то — гроши. А конь — что ж, пусть постоит, может, и отойдет.
А они — в далекую звенящую синь пошли пешком.
Две фигуры. Одна — высокая, худая, как скелет, с нацепленными на плечи лохмотьями. Другая — маленькая, слабенькая, с тонкими ручонками и потрескавшимися ногами — болезненный комочек жизни.
Много пройдено дней. Много отмерено дороги, но снова и снова встает она — суровая, беспощадная, каменная. Широко раскидывается даль. Она упирается в синь, чтобы не видно, где край ее, где конец. Земля горячая и твердая.
Мешаются шаги и дни, горечь и жажда, солнце и пыль. Будто нехотя проходят мимо верстовые столбы, и каждый из них как новая, страшная предначертанность. Остаются позади могилы беженцев с белыми березовыми крестами на них.
Небо нависает мерцающим маревом. Горячим, серо-белым булыжником шоссе сбегает в дымку. По обе стороны сожженная солнцем ржавая, сухая трава. Хоть бы подул легкий ветерок. Хоть бы где-нибудь ручеек.
А две фигуры идут, держа одна другую за руки.
— Папка, а папка, ноги болят. Скоро ли мы дойдем?
И этот слабенький голосок безжалостным, неумолимым
ударом отсекает нитку дороги. Будто лопнула пружина заведенного механизма. Тогда поднялась рука, чтобы стереть пот с почерневшего лица. И бессильно упала, пройдя только по одной щеке. Сухими глазами глянул он поверх верстовых столбов, а потом взял этот маленький комочек жизни на руки и снова шагнул вперед.
Спина его горбится. На шее вздуваются жилы. Из дыр вылинявшей истлевшей шапки торчат спутанные волосы, спереди они падают на липкий лоб. В прищуренных глазах отчаяние, а впереди каменная белизна шоссе с его верстовыми столбами, за которые он силится сделать еще и еще шаг. Сын. Ради него должен он до конца изведать всю немилосердность судьбы. Подкашиваются ноги. Хрипло дышит грудь. Еще один шаг — один день... А маленькие ручонки сына, обессилев, выпускают край отцовой свитки. Побелевшие, сухие губы еле шепчут:
— Папка, пить хочется, пить... Где мама наша?
А он идет. Он хочет ступить еще один шаг, пройти еще один верстовой столб.
Потом голос сына умолкает, а ручка падает вниз и болтается, как оторванный рукав.
Тельце сделалось тяжелым, чужим.
Он останавливается и смотрит на сына. Глаза закрыты неплотно сомкнутыми веками, на лицо серым молчанием шоссе легла смерть.
Тогда поднял он голову, глянул в налитое солнцем небо, и из груди хриплым вздохом вырвалось:
— Г-господи!
Ноги его подогнулись, он тихо опустил свою ношу, зная, что теперь еще тяжелей станет ноша жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122