ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

какие-то, еле видимые в ночной измороси, встречные сообщили нам, что мост развели и матросы к нему никого не пускают. Правда это была или нет, не знаю, но мы остановились в полной нерешительности на углу Мойки и Мариинской площади.
Там в то время у самой решетки канала стояло невысокое каменное сооруженьице, то ли электротрансформатор, то ли башенка для реклам: оштукатуренный куб с пирамидальной крышкой и с четырьмя светящимися часами на каждом фронтоне под ней.
Часы работали и были освещены. Мы совещались, а их стрелки двигались. Девять часов восемь минут… Девять часов десять минут… Девять двенадцать…
И тут со стороны Зимнего дворца под низко нависшими тучами раскатилась пулеметная очередь… Мы знали в те годы все голоса пулеметов: «максим»!
Тотчас раздалось и более басистое, менее дробное татаканье другого пулемета – «шварц-лозе». «Шварц-лозе» были в те дни учебными пулеметами в юнкерских училищах. А потом над крышами пробежала, как горох, винтовочная стрельба, и вдруг все смолкло.
Шонин не выдержал: «Нет, ты как хочешь, а у меня… У меня тут одни знакомые на Сенной… Ты меня не брани, Успенский…»
Чего было бранить? Я, может быть, и сам бы пошел к знакомым, да они были у меня слишком далеко: на Царскосельском, на Восьмой Рождественской…
И я остался один. И я пошел – не все ли равно куда? – все-таки посмотреть: действительно ли на Николаевский мост не пускают? Пошел в глухой уже темноте – не уверен, горели ли в ту ночь уличные фонари?
И вот, когда я проходил по Конногвардейскому мимо дома Родоканаки, на садовой решетке которого архитектор вздумал утвердить четыре негритянские головы в белых чалмах, я вдруг содрогнулся, задохнувшись. Показалось, что мне – не то в горло, не то в пищевод – со страшной силой воткнули железный лом. В ушах ухнуло, взвизгнуло, лопнуло. Я обомлел и оглох. Это выстрелила из шестидюймового орудия стоявшая в восьмистах метрах от меня за домами «Аврора». А когда человек оказывается хоть и не в плоскости самого выстрела, но где-то близко от нее, да когда еще калибр орудия велик, впечатление получается чрезвычайное.
Я не ручаюсь – правильно ли шли часы на той колонке на набережной Мойки. Я не знаю, много ли времени прошло с минуты, когда я засек по ним час до залпа «Авроры». Но для меня, для моей памяти, эти две временные отметки оказались с того мига связанными навек…
Я вернулся домой только уже на свету, 26 октября, – вернулся в новом мире, хотя и не представлял себе масштабов того, что произошло.
Было бы глубоко неправильно, если бы я судорожно пытался как-то восстановить теперь остальные часы ночи, прояснить маршрут моих блужданий по тревожному, но еще не могущему успокоиться после пароксизма борьбы и победы городу. Знаю, что возвращался я на свою Зверинскую кружным путем: не то через Троицкий, а может быть даже и через Литейный мост.
Я теперь знаю, что кроме «Авроры» в ту ночь стреляла по дворцу и Петропавловская крепость. Но я совершенно не заметил этих выстрелов.
Люди охмелевшие нередко вспоминают случившееся с ними только полосами, участками: от и до – помнит ясно, а потом – словно непроницаемая пелена, как небытие. Возможно, даже пассивное участие в событиях такого напряжения и такого масштаба, даже простое присутствие при них, создает в сознании невольного свидетеля нечто вроде такого же прерывистого выключения сознания. А раз это так, я не хочу вовлекать читателей в сложный процесс «довспоминания»: я и сам с трудом могу разобраться в архиве памяти.
Отоспавшись и проснувшись, я решил теперь-то уж обязательно проехать в деревню Мурзинку, к Васе Петрову (я уже о нем говорил). Вася был на моем горизонте единственным, настоящим, стопроцентным пролетарием, рабочим с «Обуховца», да еще года на три старше меня. Его даже в армию не брали по броне: завод был военизированный, сталелитейный. Он мне в тот миг был нужнее всего мира. Он мог все разъяснить.
Я вышел на Зверинскую, на крепенький морозец, под колючий остренький снежок, сухой, как мелкая манная крупа. На первом же доме я увидел четырехугольник бумаги – воззвание или листовку. Несколько человек молча читали. Я подошел:
«К гражданам России!»
Обращение сообщало о низложении Временного правительства, о том, что власть в городе перешла в руки Петроградского Совета.
Я не могу сказать, чтобы у меня в тот миг возникло какое-либо определенное отношение к случившемуся. Со злорадством подумал я только о Керенском, – уже рассказывали, как он в бабьем платье бежал из Петрограда.
Рядом со мной стоял невысокий господин. Чиновник, может быть – учитель казенной гимназии. Он покосился на меня.
– Так-то, молодой человек! – сказал он весьма не определенно.
– Вот так-то! – ответил и я ему в тон.
А что я мог сказать другое? Я же – опять-таки – ничего еще не знал. Я не был пророком. Я не был большевиком. Я не был и Джоном Ридом, чтобы осмыслить это все. Я был еще мальчишкой.
Но кое-что я уже начинал понимать.
Час спустя я ехал на паровичке по Шлиссельбургскому проспекту. Я был тепло одет и взобрался на империал, на крышу. Не могу сказать где, остановка паровой конки пришлась прямо против окраинного жалкого кинематографа. У входа в кинематограф, прислоненный к стене, стоял грубо нарисованный зазывной плакат; он извещал о том, какие в этом кинотеатре приготовлены для зрителей в перерывах «аттракционы». На плакате были изображены странные существа – не то зверушки, не то карлики, – а надпись гласила:
Последние дни!!!
Всемирно известный клоун-престидижитатор
Анатолий АдаДУРОВ с его антропологической группой собачонок
Я некоторое время вчитывался в эту нелепицу, и вдруг что-то точно защелкнулось у меня в мозгу. Что-то сработало в сознании или в подсознании… За этим дурацким, аляповатым, – не то что лубочным, а просто мерзким – плакатом, за этим «АдаДУРОВ», с претензией на известную цирковую династию Дуровых, за этими «антропологическими» (эва, какую образованность показал!) собачонками, за сопливым мальчишкой в разлатых валенках, пялившим глаза на такую красоту, за всем обликом этого «храма» рекламы и искусства я, как при вспышке магния, увидел вчерашний «антропологический» мир. Тот самый, в котором мы все до этого дня барахтались. С такими вот кинематографами, с борделями, с денежными мешками, с провалившимися крышами окраин, с «Ляли-няниным» бедным «углом» на аристократической Сергиевской, с наглыми люстрами ресторанов «Донон» и «Медведь», с «дневниками происшествий», бесстыдно рекламирующими и выстрелы, и уксусную эссенцию ночных самоубийств, с войной до победы…
И вдруг холодом по душе, библейским «менэ-текел-фарес» резнул меня другой, тайный, еще невнятный смысл тех слов, на которые я глядел:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120