ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Чаадаев неспешным движением отложил книгу. Углы его рта чуть дрогнули в приветливой улыбке.
– Я давно жду тебя, – сказал Чаадаев. И так мог сказать лишь мудрец и волшебник.
Домой он вернулся на третьи сутки.
На этот раз за семейным завтраком Сергей Львович читал вслух журнальную сатиру: «Наставление сыну, вступающему в свет», – и это было не случайно.
«…Вступая в свет, первым правилом поставь себе никого не почитать, не иметь уважения ни к летам, ни к заслугам, ни к достоинствам…»
Сын вел себя странно, смотрел куда-то в сторону, молчал.
«Дай разуметь, что ты всех презираешь, что люди, прежде родившиеся, ничего не стоят, жить не умеют…»
Но что это? Испуганный крик прервал чтение. Его сын, закидывая голову и теряя сознание, сползал со стула…
XXI
Слухи в Петербурге быстро расползаются. По Невскому проспекту, по набережным, по Большой Морской, по Садовой скачут запряженные цугом кареты или легкие сани – завсегдатаи гостиных спешат развезти новости.
Расползся слух о горе в семье отставного комиссариатского чиновника пятого класса Сергея Львовича
Пушкина: его старший сын умирал. Неужто нет надежд? Почти нет. Старший сын – тот самый, отчаянный шалун и уже известный стихотворец? Да, тот самый, и, по словам Сергея Львовича, он успешно начал службу в Иностранной коллегии, снискал расположение и любовь начальства, и его ожидала блестящая карьера…
Зловещие приметы сулили беду: то в форточку влетел воробей, то на крышу дома уселись черные вороны, то лопнуло без причины стекло.
Господи, что наша жизнь! Как спасти очаг свой и близких своих?
И летели отчаянные письма в Москву – добрейший Василий Львович, зарыдав и схватившись за голову, на скрюченных подагрой ногах заспешил к сестрицам Анне Львовне и Лизавете Львовне – вместе вопиять к небесам… И в деревню к Ганнибалам, к соседям Оси-повым, Рокотовым, Клокачевым полетели горестные письма…
Вот постучал тихий, невзрачный человек в черной одежде, с закутанным тряпкой горлом. Он и слова еще не произнес, а Арина уже в голос закричала:
– Ах, чтоб тебя! Окаянный! – И обрызгала пороги водой святой, от крещенского снега, которую хранила в бутылках.
Приходил гробовщик.
Надежда Осиповна, глядя на сына, лежащего в беспамятстве – обритого, похудевшего, – переполнилась жалостью и любовью. Вспомнился он ей пепельно-волосым, неуклюжим малышом… Она выхаживала от двери к окну, от окна к двери, поглядывая на сына. Ей вспомнилось, как на тихой московской улице он вдруг уселся на тротуаре и с неподдельной обидой сказал засмеявшейся женщине: «Нечего скалить зубы». Вспомнилось, как у Бутурлиных в саду кто-то прочитал его детские стихи, а он застыдился, закричал: «Ah, mon Dieu!» – и убежал в библиотеку графа… То, что прежде почему-то ее раздражало, теперь представлялось бесконечно трогательным.
Больной захрипел, задохнулся, голова его глубже вдавилась в подушку.
В ужасе и от ужаса сама почти теряя сознание, Надежда Осиповна закричала:
– Врача! Скорее!
Дядька Никита застучал сапогами по лестнице.
…Врач Лейтон, как полагалось англичанину, был худ, высок, держался прямо. Он имел свое правило: от семьи больного не держать никаких секретов. Поэтому Пушкины знали: их сына лечили от нервной лихорадки – каплями на красном вине, потовыми пилюлями, слабительными порошками, декоктами… Потом началась желчная лихорадка – его растирали камфарой и ставили катаплазмы из горчицы к рукам и ногам. Увы, им пришлось узнать, что даже Лейтон – знаменитый врач, действительный статский советник, генерал-штаб-доктор, которого многие в Петербурге почитали равным Гиппократу, – всего лишь человек, а не бог. Лихорадка оказалась гнилая – болезнь почти безнадежная. И вот начались судороги, – значит, поражение мозга: к голове прикладывали пиявки…
Скинув в прихожей тяжелую меховую шубу, Лейтон твердым шагом вошел в гостиную, и Сергей Львович ухватил его за пуговицу сюртука: он не мог не поделиться своим горем.
– Поймите… – говорил он дрожащим голосом. – Поймите страдания отца…
В комнате больного пахло уксусом и камфарой.
Дядька Никита одной рукой приподнял горячее легкое тело своего барина, у больного запрокидывалась назад голова, губы запеклись, ноздри судорожно подергивались при дыхании…
В гостиной Лейтон сказал решительно: положение критическое; нужно последнее средство – сажать в ванну со льдом. И объяснил:
– Nous faisons maintenant la medicine d'une met-hode toute nouvelle!, не так, как интриганы-немцы, заполнившие Петербург: Буш, Аренд, Гирот, Анегольм!..
Сергей Львович комкал в руках намокший от слез батистовый платок. Надежда Осиповна ничего не понимала…
– Я следую принципам великого Броуна, – говорил Лейтон. При сухой фигуре лицо его было цветущим, с розовыми щеками, с густыми баками. – Есть три пути для входа болезни – кожа, легкие и кишечник. Для освобождения желудка нужно рвотное, для кожи – холодные компрессы и ванны. Кровь усиленно трется о стенки сосудов, и отсюда лихорадка – нужен холод и холод…
Но когда Лейтон ушел, Арина подняла бессильно свисавшую руку больного.
– Ох, как ты слаб, батюшка, слаб, как тряпица, – горестно вздохнула она.
Выдернув из пуховика перышко, она сунула его в нос обеспамятевшего своего питомца. Тот поморщился и чихнул.
Арина всплеснула руками. Платок сполз у нее с головы.
– Жив будет! – закричала она. Испокон века известна была примета: и мать ее, покойница, и бабка ее так проверяли. – Жив будет! – И пала, крестясь и плача, на колени.
Надежда Осиповна, потерявшая лоск французского воспитания, превратившаяся в напуганную полуграмотную псмещицу, верила многоопытной давней своей рабыне, а не врачу-англичанину…
Но и в самом деле… По петербургским гостиным поползли новые слухи: больной поправляется… больному стало легче… Вдруг появились новые строки «Руслана и Людмилы»… Вдруг разошлась эпиграмма… Да, это он! Он жив! И к весне точно стало известно: больной выздоровел.
В нем жизнь боролась со смертью, грезы мучили: то, казалось, он взбирается на кручу, то срывается в пропасть… Он открывал глаза, ничего не понимал и опять уходил в забытье… Потом узнал свою комнату… Над ним склонялась няня. А однажды, очнувшись, увидел давнего своего друга Кюхельбекера – тот согбенно сидел на стуле, в отчаянии охватив голову руками, и плакал… И достало сил улыбнуться… А в холодном и ясном свете зимнего дня, лившегося сквозь окно, в комнату легким шагом вошла сестра – и уже он приподнялся, разговаривая с ней.
Повалили друзья. Дядька Никита был недоволен – больного слишком тревожили.
Со времени болезни поведение верного дядьки изменилось: почтение исчезло, он вел себя так, как некогда в Москве с неразумным мальчиком: делал, не спрашивая, так, как считал нужным, и, докладывая, склонялся над постелью, как над колыбелью…
И вот однажды в комнату, позвякивая шпорами, вошел стройный гусар и остановился у дверей, картинно отставив одну ногу, а руку подняв к голове, к киверу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68