ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Прилетел на остров Уединения. Живем тут второй день. Здесь солнце ночью. Напишите мне, потому что я жду и загадал на счастье. Богачев».
— Не пропущу, — сказал Сироткин, — это шифровка какая-то.
— Это не шифровка, — вздохнул Богачев, — это значительно серьезнее.
— Понял, Король Павел? — обратился Сироткин к медвежонку. — Любви все возрасты покорны, ее порывы благотворны… Слушай, Богачев, у нас в старину таких радиограмм любимым женщинам не посылали.
— Смущаюсь я, — сказал Богачев и нахлобучил шапку. — Передай, когда на дежурство заступишь.
— Ладно.
— Пока.
— Будь здоров, не гоняй коров.
— Будет сделано.
Богачев сказал эту фразу, подражая Райкину. Сироткин визгливо засмеялся и начал открывать банку молока большим трофейным тесаком.
11
Собаки бежали быстро.
— Эге-гей, кормильцы! — кричал каюр Ефим. — Вперед, вперед, нерпой накормим! Скорей дрогнули, лаечки!
Он запряг собак цугом, и сейчас, после того как они миновали торосы и вышли на хороший наст, упряжка понеслась так стремительно, что заболели щеки от снега и ветра.
Струмилин сидел позади Ефима, обхватив его руками, и смеялся.
«Считают, будто льды однообразны, — думал он. — Ерунда какая! Они прекрасны, эти полярные льды! Я понимаю Деда Мазая, и мне просто жаль тех, кто не понимает его».
Дедом Мазаем зовут в Арктике старейшего полярного аса, Героя Советского Союза, известного всей стране. Летая в Арктике, он заочно окончил Академию художеств. И сейчас, сделав посадку на лед, он сразу же ставит себе палаточку, горелку, достает краски, холст, мольберт и на сорокаградусном морозе пишет льды. Он пишет льды уже много лет, и нет для него большей радости, чем смотреть на суровый ландшафт, окружающий его, и видеть каждый раз новые цвета и оттенки, и стараться поймать их и перенести на холст, и подарить людям ту радость, которую испытывает он сам.
Собаки неслись по снежному насту, поднимая ослепительно белую пыль. Вдали, сливаясь с небом, громоздились льды. Они были красно-синие. Они светились этими цветами изнутри.
— Ты покормил собак, Ефим?
— Разве можно их кормить перед дорогой? Собак можно кормить вечером, когда они поработали. Они получают еду, как награду.
— Еду — как награду?
— А как же…
— Это плохо.
— Это для людей плохо, а для собак правильно. Иначе они разбалуются, и мне придется их здорово колотить, пока я из них не выбью дурь.
Сучки, бежавшие слева от упряжки, стали падать и кататься по снегу на спине.
— Блохи?
— Нет. Это к пурге. Ну, дрогнули! — заорал Ефим. — Дрогнули, собачки! Нерпой угостим! А ну, скоренько пошли!
— Думаешь, успеем?
— Успеем.
— А откуда потянет?
Ефим оглянулся и показал рукой на северо-восток. Струмилин увидел там густо-синее небо, которое с каждой минутой все больше и больше светлело вдоль надо льдами. Оно светлело так, будто калилось изнутри. Струмилин поплотнее затянул кашне и приподнял воротник куртки.
Они успели распрячь собак, затопить в палатке газовую печку, очистить ото льда большую лунку — и началась пурга. Она пришла сразу, и все окрест сделалось непроглядно белым.
Струмилин и Ефим сидели около печки. Ефим открывал патефон, а Струмилин подбирал пластинки. Нерпы любят музыку. Они любопытны вообще, а музыку они любят, как старые девы — непременные посетительницы всех концертов в филармонии.
Струмилин выбрал пластинку, которая называлась «Солнце скрылось за горою». Это хорошая солдатская песня, спокойная и мужественная. Струмилин сидел у газовой печки, грел над синим огнем застывшие пальцы, смотрел на зеленую воду океана, которая дышала в лунке, то поднимаясь, то опускаясь вниз, и вспоминал август сорок первого года, пыльные проселки и зной, злость и отчаянье.
— Что, загрустил? — спросил Ефим.
— Да нет, просто вспоминаю войну.
— Из-за песни?
— Да.
— А я так и не попал на войну. Не пустили. А братьев — Федю и Колю — убили. Одного в плену, а другого под Гжатском. Вот и я остался теперь один.
— Так есть же сын?
Ефим ничего не ответил и вздохнул. Он молчал, и Струмилин молчал, и оба они слушали солдатскую песню и смотрели на зеленую воду океана, которая дышала.
— Он мне прислал письмо, — сказал Ефим, — ругается, что я денег ему мало высылаю. А я ему половину всех денег шлю. Мало, пишет.
— Пошли его к черту. Отец не обязан кормить взрослого сына.
— Сын — всегда сын. Даже взрослый.
— Вот на голову и сел.
— Тебе хорошо говорить, у тебя дочка умница. И глаз за ней отцовский был. А я своего на честность пустил, вот такой и вырос.
— Честный?
— Да нет. Подлый.
— Подлость и честность — такие понятия не вяжутся, Ефим.
Струмилин сразу же вспомнил Леваковского, который погиб в тридцать восьмом году как «враг народа». Его тогда заочно исключали из партии. Все летчики голосовали за его исключение. Все верили, что Леваковский враг, потому что представитель НКВД зачитал его показания. И Струмилин тоже верил и тоже вместе со всеми гневно выступал против человека, который жил рядом, а на самом деле был скрытым врагом, чужим, холодным и расчетливым убийцей. Тогда все хладнокровие и уверенность Леваковского в себе показались Струмилину отвратительными качествами маскирующегося врага.
«Кто бы мог подумать!» — говорили летчики друг другу. Эта страшная фраза была тогда обычной, горькой, но все-таки самоочищающей.
После Пленума ЦК, когда было сказано о «перегибах», Струмилин подумал: «А что, если с Леваковским тоже?» И он написал письмо Берии. Его вызвали в НКВД, и человек в пенсне, с двумя ромбами на петлицах спросил его:
— Вы, что же, не верите нашим славным органам? Имейте в виду, сомневающийся — враг.
— Я не сомневаюсь. Я хочу знать правду и помочь правде, если она запятналась ложью.
— Чьей? — закричал человек. — Чьей ложью? Мы стиснуты со всех сторон врагами! Классовая борьба обострилась, как никогда! Частные ошибки исправлены. Общая линия — кристальна и честна! Мне стыдно слушать вас, Струмилин. Вы ли говорите это: герой и коммунист?
Человек то начинал кричать, то, глухо откашлявшись, переходил на шепот. У него были очень быстрые руки с разработанными кистями. Он то и дело передвигал по полированному столу мраморные туши чернильного прибора.
— Не знай мы вас, можно было бы расценивать ваше письмо как вражеское. Но мы тут посоветовались с товарищами, и я еще раз просмотрел дело Леваковского. Он шпион. Он сам сознался во всем, этот ваш Леваковский.
И человек протянул Струмилину два листка бумаги, на которых почерком Леваковского было написано все о связях с немецкой и японской разведками и с бухаринским подпольем.
Струмилин читал и чувствовал, как у него холодеют руки и ноги: так страшно было все написанное Леваковским. Он кончил читать, возвратил два листка, исписанных убористым почерком, и сказал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37