ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. — И потом уверенно кричит в темноту:—Василию Дементьевичу почтение нижайшее.
Люблю до сих пор обстановку и запах сапожничанья. Кожи, вар, лак — бодрящие меня запахи. И отца вспоминаю по ним, с его открытой улыбкой, добродушным юмором и рассеянностью.
Сидит он за верстаком с сапогом, зажатым в колени. Голосом
от октавы до фальцета поет:
Жила-была красавица,
Разбойника дочь.
Она была смуглявая,
Как черная ночь...
Мать убралась. Шьет, штопает у стола. Подпевает мужу.
— Да что ты, Сережа, то хрипишь, то бабьим голосом воешь. Пел бы серединой... — скажет мать.
— Серединой, Анена, никак невозможно, голосу в горле тесно, то в нёбо, то в глотку бросается: тут ему и сила разная... — отвечает, делая серьезную гримасу, отец.
Часы, с подвязанными к гирям тяжестями, спешат, спотыкаются от тиканья. Вдруг захрипят и, как дворняжка, сорвавшаяся с цепи, начнут отлаивать часы. Отец недоверчиво взглядывает на них.
— Не забыть бы керосином смазать...— говорит он как бы себе.
— Замучил ты их совсем,— говорит мать.
— А разве плохо? Ты посмотри, старуха,— часы нам ровня, а в ходу за ними молодому не угнаться... Ну, а керосинчиком их надо побаловать... Слышишь, минутная шестерня цепочку сбрасывает: опять окаянный таракан в колесе засел где-нибудь... — По ассоциации о часах отец продолжает:—А что, Анена,— запамятовал я,— задолго до Кузи купили мы их?
Мать вздыхает и отвечает точно и с торжественностью:
— На пятый месяц три недели в тягостях ходила...
— Да, да — обрадованно вспоминает отец,— с работы мы шли. Разделили деньги. Выпили на лишек... А у меня так и бьется в голове: часы да часы... Артель — свое дело, еще да еще выпить, а мне никакого удержу нет: чего доброго лавки закроют. Оставил денег на складчину, а сам побежал... Выбрал вот их, под мышку взял и ног под собою не чую... И часы бы не разбить, и тебя скорее порадовать хочется, и сам в нетерпенье... — Отец помолчал, растянул задник на колодке и укрепил его. — Вот ты и поди,— задумчиво, раздумывая, продолжал он:—Иной раз в голове просто разрывается, чтоб другому хорошее что передать, а сунешься до человека и выражения не подыщешь... Да... — Но сейчас же заулыбался и опять о часах: — Место я им заранее придумал в келейке: на косяке, против окошка... Тебе и сказать не хочу — дело в чем: лежала ты тогда, а к двери тебе не видно... Ты мне с кровати говоришь: пища на шестке стоит, ешь, мол. Ну, какая еда тут? Вколотил гвоздь, прицепил гири, маятник и повесил. .. Дошло дело стрелку ставить, а время и не знаю сколько. Ну, думаю, ладно — пусть будет семь, без чего-то... Пустил маятник — часы и затикали... А ты с кровати...
— Сразу догадалась я,— перебивает мать,— тренькал, тренькал ты ими, а мне тогда не до часов было.
— А когда часы бить начали?—хитро улыбаясь, спрашивает отец.
— Да, да,— встрепенулась мать,— ведь вот совпало как...
— Пружина дзинь... — продолжает отец.
— Да, да,— перебивает мать,— а он в это время под сердцем — тук, тук, ножонками... В первый раз зашевелился...
— Вот они какие, часы,— победоносно резюмирует отец, стряхивает обрезки кожи с фартука, свертывает козью ножку, сыплет в нее полукрупки и идет курить к печной отдушине. Вертушка сопит, трещит, и разлетается искрами махорка. Клубы дыма рвутся в отдушину... Мать вздыхает:
— Не ждала, не гадала, что за тебя замуж выйду.
— Судьба зла — полюбишь козла,—делая гримасу сожаления и подражая вздохом жене, говорит отец и продолжает шаловливо:— А меня, думаешь, спросили? Мамаша с вечера сказала: слышишь, Сергей Федорыч, если ты завтра напьешься, так я шкуру с тебя спущу и на глаза больше не показывайся... Хорошо, отвечаю, мамаша... Ну, так вот, завтра смотрины. Вдовы Пан-телея Трофимыча дочь Анну смотреть будем... Ладно, говорю, мамаша... Вот и дело было сряжено, а мою суженую только что в лесу тогда встретил, да и то ни ножек, ни рожек не запомнил сквозь сон мой лесной... А на смотринах увидел и думаю: «Ну что же, чем не жена: щупленькая, хрупенькая — за пазуху положу — и тепло, и не тесно».
— Ну, болтушка,— а на Малафеевке чего рыскал? — не без кокетства спрашивает мать.
— На Малафеевке?—Отец сквозь улыбку деланно морщит лоб. — Не помню, по хорошему делу, верно, бывал, раз говоришь— бывал: молодцу пути не заказаны, женушка.
— Ох, уж если бы знала пьянство твое—в Волгу бросилась бы, а не пошла,— решительно заявила мать.
— Эх, Анна Пантелеевна, если бы от нашего пьянства в Волгу бросались, так от девок пароходам ходить бы негде было,— шутил отец,— а вот где бы тебе второго такого молодца найти? А?
Мать розовела лицом. Бросала на отца скользкий взгляд и выдавала свое женское сердце. Отец заслуживал этого.
Перенеся всякие хворости и недуги детства, отравляемый чуть ли не с детства же водкой, Сергей Федорыч все-таки выровнялся,— порода взяла свое. Вершка на два уступающий деду Федору в росте, он был стройный. Нависшие черные брови над стального цвета глазами, прямой с небольшим изломом нос, тонкие губы Водкиных. Навислость бровей, казалось, должна была давать сумрачность его лицу, но лицо детски доверчиво смотрело на вас. Он не мог долго не улыбаться перед собеседником, и казалось, все дурное в человеке не достигало его внимания.
Смерть отца раскрыла вполне его отношение к людям. К его гробу сошлись неведомые и незнакомые люди, оказывается, каждому он чем-то помог — не деньгами и не советом умным, а вот каким-то простым, глубоко человеческим вниманием и прикосновением к другому.
Отец обладал удивительным чувством общительности и всегдашним стремлением к какой-то идеальной артельности.
Мать моя в свободную минуту любила поговорить, обсудить и поплакаться о своих и чужих бедах. Любила расставить в порядке людей и события, чтоб они не путались между собою и стали ясными порознь. По одному какому-либо остронаблюденному признаку незначительное событие или человек приобретали характеры типов. Звучали голоса, мелькали жесты изображаемых, людей. Все становилось большим, как в увеличительном стекле, приподнятым становилось и смешное, и чувствительное.
— Гарасимовы купили самовар,— рассказывает мать,— ребенок в кори лежит,— не до него им: с раннего утра до обеда пьют чай... Мокрые, потные и все в окно выглядывают—не зайдет ли кто. Мучаются, наливаются горячим, а соседи и не замечают гарасимовского события. Наконец не выдержал сам Павел Макарыч,— вышел к завалинке. В распояску, ворот настежь, с волос и с бороды пот течет, рубаха мокрая. Отдувается Павел Макарыч, рубахой над животом машет... Ну, вот и счастье привалило: проходит кузнец знакомый. Просиял Павел Гарасимов. Пуще отдувается, рубахой, как поддувалом, работает. И сразу кузнецу:
— Чай пьем. Все утро чай пьем — самовар купили...
Что касается рассказов матери о бедах,— они часто приобретали такой безысходный характер, так некуда, казалось, деваться от ужаса и горя жизни, что замирало сердце.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77