ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Ухетовали на зиму крыши сараев, затеплили конюшни, засыпали банные завалинки — и хоть в рыболовы-охотники поступай — такое безделье и безвременье...
Бабы — тех никакая погода не уймет, всегда дело найдут: насолили, намочили огурцов, капусты, яблок и опять по лесу разбрелись. Хватают там, что под руку попадется: рябину, калину, сушняк и поздно к вечеру, нагруженные, как лошаденки, со вздернутыми подолишками несут, подрыгивая плечами, к очагам своим домашнюю всяческую пригодность.
Об этих днях говорил один мужик другому;
— Обошел весь двор... Посидел на лавочке... Вдоль порядка прошелся, забор прощупал... и — просто деть себя не знаю куда... тучи, ветер... Скушно, хоть в петлю залезай... Пойду спать — думаю... Вхожу это я в избу — к себе, значит,— на столе лампа горит, а под этой лампой мальчонко мой сидит, уперся в книжку и рубит на всю избу, как по-настоящему:
Тятя, тятя, наши сети
Притащили мертвеца!
Мать это его в школу прошлым годом свела. Вот, думаю, занятие делает парнишка и слушать есть что — и так во мне отлегла сразу сердечность всякая...
С этого осенне-зимнего межвременья начиналось оживление детворы по избам у веретен, по печкам и за книгами.
У Анены были последние дни беременности. Эти дни, когда будущая мать чаще и чаще останавливается в забытьи, улыбается внутрь себя, и все ее внимание там: две жизни — одна жизнь. Дни усиленных сигналов: то верхний толчок под сердце, то в низ живота бьется готовое существо внутри матери, и больно, и страшно, и радостно сжимает сердце.
А мать, как тельная корова, склонит голову к месту плода, и улыбается полный, прекрасный материнский глаз, и катится по нему слеза.
Нежная беспомощность и вместе с тем полная готовность жизнь свою отдать за движущуюся внутри ее новую жизнь...
Вечером двадцать четвертого положение роженицы стало болезненным и тревожным. В любой момент могли начаться роды. Повитуха и Февронья Трофимовна находились безотлучно при Анене.
Сережа ясно почувствовал, что ему в келейке делать нечего, да и неловко как-то, и он до утра покинул избушку, где происходило рождение...
По приказу тещи затопил он баню. Принес дров для передней избы — он вообще в эти часы действовал механически, безвольно, делал, что ему говорили, выходил, возвращался — все равно его уши были там, у живота жены.
Сережа о рождении никогда не думал раньше и не представлял себе его способов. Вначале после каждого вскрика жены он говорил с облегчением про себя:
— Ну, вот и родила, значит...
Считал по времени вскрики. Затем бросил счет и забыл о времени.
Ветер перебирал крышей. Свистал по чердаку избушки. Звенькал оконцами.
Федосья Антоньевна возилась у печки, кипятила воду, парила какие-то листья и то и дело бегала в келейку.
— Ну что, мамынька, как? — спрашивал Сережа.
— Да ты бы ложился,— отвечала старуха. — Уж если грех какой — в баню придется или что — разбужу тогда... Вот на полати ложись, а то зря сон ломишь...
— Дождусь уж, мамынька... — Он накинул на плечи шубенку и вышел на крыльцо. Сел на приступку, облокотился спиной о притолоку и задумался.
Чем дальше тянулось время, Сереже все более начинало казаться, что и он сам кувыркается с порывами ветра в прибое волн, в нескончаемых родах жены, что все окружающие и он сам—это одно и то же — и это все, что есть в наличности, а дальше и кругом все пусто, кроме этого клубка, в который его завернуло... Отец рассказывал об этой ночи:
— От Волги шум валов... Ветлы сучками скрипят... Нет-нет да и вскрикнет Анена... Сил больше нет моих. Чувствую, будто всякая моя жилка этим же ходуном ходит, что и все вокруг: и рожу будто я и мучаюсь, сучками скрыплю ветельными... По спине мурашки заходили от непонятности всякой. Встал будто я с крыльца и направился к обрыву. А под обрывом как в котле кипит... Оботкнулся об угол сарая, прижался и стою. .. И вот начинает светать. Разбегаются тучи и темнота, и понять ничего невозможно: ни Волги, ни бани под обрывом... Везде, куда гляжу глазами,— желтые поля зрелого хлеба... Колосья стригутся как бы сами собой... Думаю,— за высотой соломы жнеца не видно... А колос валится, валится, скирды вырастают... Смотрю — в полоску вытянулись... Думаю,— люди идут ко мне. Вижу — как муравьями раздвигается жнива... Желтые, безлицые, а знаю, что люди, и ко мне идут они... И сам-то я насквозь в желтом, как в банке с медом. И страшно чего-то, и будто так надо, чтоб было... А люди все ближе и ближе и слова говорят: один, за ним другой и все гуртом: «Таскай, таскай, хлебушко...» — «Ладно, говорю,— вот артель подойдет...» — «Чем таскать будешь??» — «Пудовкою— по закону...» — «А пудовка где??» — Посмотрел я ьозле себя — нет пудовки. «А ссыпать куда станешь??»— Обернулся вокруг, и захолодело все во мне… Кругом желтая гибель. Признака жилья нигде нет... И затемнило в мыслях: «Куда ж зерно девать?..» А они все больше окружают меня... Деться некуда, задыхаюсь... И вдруг расступились они сразу... Зашипели— вроде как — смехом и подносят ко мне, к лицу самому... Понять не могу, что это, но уже будто не такое желтое и как будто точеное... И разглядел: мертвый ребеночек на соломе... Заорал я, либо показалось, что заорал... Открываю глаза на утреннем рассвете и слышу. .. Слышу, младенческий крик из келейки. ..
Отец увидел меня уже готовым, убранным, в новой колыбели, у изголовья матери.
— Ну, вот, здравствуй, новорожденный,— неуклюже заговорил он с младенцем.
Мать, с еще не успокоенным от страдания лицом, но улыбающаяся, смотрела на своего первенца, сморщенной, розовой мордочкой видневшегося из пеленок. Она переводила глаза на отца, чтоб убедиться и в его радости...
Отец вспомнил ребячье заклинание:
— А-гу, а-гу,— залаял он в упор на сына и затряс бородой.
Новорожденный не смутился. Он мрачно, упрямо смотрел перед собой, пронизывая все преграды: ни пространства по его ограничениям, ни светотеневых нюансов, обозначающих рельеф,— он еще не знал. Это было четырехмерное распространение себя в мире.
Еще не начали собираться тверди, островки, за которые он потом будет хвататься щупальцами чувств, затвердевать сам и вводить себя в рамки трехмерия Эвклида, чтоб потом... Но что в них, в этих «потом», которые являются всегда слишком поздно...
Сейчас—это среда туманностей, в которой пульсирует и он сам, человек четырех часов жизни от роду.
Было двадцать пятое октября, тысяча восемьсот семьдесят восьмой год...
Глава восьмая
УЮТЫ
К ноябрю погода как бы треснула. Выпал снег. Заморозило. Волгою пошло сало.
На Малафеевке по дворам стучали рубки — дорубливалась капуста. Ребятишки в шубенках, в валенках грызли сочные капустные кочни — это было осеннее лакомство.
Подмазывались битые стекла окон. Землей и сухим навозом засыпались заваленки. Закрывались на зиму малафеевцы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77