ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Всегда, когда он видел Ганса, его охватывала страстная растроганность, тоска по утраченному, которая за последние годы, наперекор рассудку, все сильнее возрастала в нем.
Но шестидесятидевятилетний старик робел, казалось, не меньше, чем пятилетний мальчик. Они вели между собой односложный разговор:
– Ты доволен, Джованни?
– Да!
– Вот этим ключиком ты можешь завести тележку. Тогда она побежит.
– Да!
– Хочешь ты увидеть очень большой сад? Там есть пруд и лодка.
– Это твой сад?
– Да, мой. Ты должен приехать ко мне.
– Но только чтоб мама тоже поехала.
Горячее, до сих пор таившееся в тени желание усыновить мальчика, всегда иметь его подле себя вдруг всплыло и стало отчетливым. Дом оживет, потому что этот голос будет делаться все веселей – непременно! Этот голос не должен встречать никаких запретов. Ребенку даже дозволено будет врываться из сада в кабинет через высокую стеклянную дверь. Вот за ним вбегают три большие собаки… Но Пеппина? Не стара ли она, да и сам он не слишком ли стар? Будет ли ребенок счастлив с ними? Можно ли будет оторвать его от родителей-чужестранцев? Они никогда не согласятся. Никогда! Мимолетная страстная мечта похоронена.
Маэстро посмотрел вокруг. Комната производила совсем иное – более бедное, голое впечатление, чем несколько дней назад, когда его здесь ожидал накрытый стол. И даже тот провинциальный мещанский порядок – с цветами на подоконниках – сегодня не ощущался.
Пришла Агата, схватила гостя за руки, и снова в пожатии женской, загрубелой в работе руки он угадал молчаливый призыв. Он смотрел на девичье лицо с гладко зачесанными волосами, с высоким изящным лбом, со стертыми чертами, смотрел в эти ясные глаза – и видел, как хотят они выдать тайну, но робость все подавляет.
Женщина села против него. Ей стоило большого труда сохранять молчание, заговорить же она и вовсе не могла.
Маэстро спросил о Матиасе. Агата переплела теснее пальцы, потупила взгляд и с северным акцентом, округляя и проглатывая гласные, сообщила:
– Мужу нехорошо. Но он сам не знает этого, не хочет знать. В этом весь ужас! Он был на карнавале. С тех пор его сильно лихорадит, очень сильно. Он все время так возбужден, что просто непереносимо! Он не может и часу высидеть дома, не желает лежать. Ах, прямо приходишь в отчаяние. Вы его сейчас увидите. И потом… он пережил за эти дни большие разочарования.
– Что говорит ваш врач?
– Мы уже довольно давно не видели доктора Карваньо. Но я чувствую, что он всегда только утешал меня!
Агата сказала это, и вдруг у нее вырвался жалобный стон, короткий и тихий. Потом, не переводя дыхания, она прошептала:
– Я, право, уже не знаю, как мне ему помочь!
Нужно было немедленно что-то сделать. Но очень деликатно, с большою чуткостью. Невозможно было бы – безобразно, невообразимо! – предложить этим гордым людям деньги. Маэстро напряженно думал, выискивал способ.
Тут в комнату вошел и сам Фишбек. За несколько дней он разительно изменился. Коварная болезнь, долгие месяцы так хорошо скрывавшая свою сущность, теперь как будто прорвалась, раскрылась и горела в сухих расширенных зрачках, горела в лиловых пятнах, выступивших по всему лицу. Даже лоб отмечен был разрушением, как у слепого, а волосы, раньше такие мягкие, теперь стояли торчком, точно с перепугу, или же падали слипшимися путаными прядями. Лицо резко распалось на две половины. Верхняя выражала мечтательность, нижняя – упорство и ожесточение. Фишбек радостно рванулся навстречу маэстро.
– Чудесно, чудесно, господин Каррара, что вы пришли! Поверьте, я страшно хотел вас видеть. Я уж думал, что оттолкнул вас от себя. Это моя вечная судьба. Какой я, должно быть, противный человек! Но вы пришли!
Немец крепко держал руку мнимого Каррары.
– В эти дни на меня так и валились несчастья. Все пошло вкривь и вкось. Не спрашивайте меня, господин Каррара, не спрашивайте! Так и должно быть! Это дань, которую я плачу за то, что я так убежденно иду своим путем. Бедняга Агата, товарищ мой! Крепись – теперь уже недолго!
В охватившем его возбуждении он вспомнил о ней! Агата, не привыкшая, чтобы муж замечал ее существование, остановила на нем пристальным взгляд. Но он не стал задерживаться на чувстве благодарности.
– Нет мне счастья в игре, ни крошки счастья! Все ожидания провалились. Но боже! Ведь быть удачником – это не что иное, как родиться на свет с внутренней склонностью к компромиссу. Видно, не таков мой удел!
Маэстро внимательно смотрел на молодого человека, до того Уверенного в своем избранничестве, что он без стеснения произносил самые высокие и нескромные слова на свете, хотя ничего не создал, кроме лишь невразумительной фортепианной музыки с заголовками под старину, – музыки, которая сегодняшнему миру должна была казаться шарлатанством или бредом. И все же трезвый старый скептик, который обречен был, не успокаиваясь, идти от вещи к вещи, от этапа к этапу, который три ночи назад сжег исполинскую партитуру «Лира», верил сейчас этому молодому композитору. Эйфорическое возбуждение Фишбека все возрастало:
– Я знаю, господин Каррара, что вы пока еще не можете воспринять мою музыку. Но терпение! Терпение! Верьте мне! У вас есть – я могу поклясться – у вас есть чутье на истинную музыку. Пока еще подлинную мелодию услышать нельзя. Но по мере того как чувственное, жадное, суетное современное «я» отпадает от меня, я слышу ее все явственней, чую, как она течет во мне чистым током. Нет, нет! Не эти танцевальные мотивчики, веселенькие или ходульно-торжественные, которые теперь называют мелодией, – слышу чистый, безличный мелос, заповедь…
Фишбек должен был сесть. Его колени так сильно дрожали, что все тело в этом приступе закачалось. Он устремил глаза в пустоту.
– Какая мука ходить по улицам! Все, что видишь, оскорбляет тебя. О, эта невыносимая, скотская грязь современной жизни: солдаты, истязатели животных, погибающие без помощи люди, дети в лохмотьях, грубая похоть; у мужчин лица барышников, у женщин – проституток. Ужас! Мне часто чудится, что мой жребий – броситься под этот бешеный курьерский поезд. Знаете, господин Каррара, много десятилетий тому назад у нас в Германии был один великий поэт, который сорок лет прожил в безумии. Но это было не безумие, а лишь особая форма выявления собственной чистоты среди окружающего содома. – Фишбек, сидя на стуле, потянулся, выставил ноги вперед, откинул голову. – Но можно и умереть!
На одно мгновение заносчивость немца опять покоробила маэстро, хоть он и знал, что с ним говорит больной. Короткий взгляд попробовал проверить, не кроется ли в словах Фишбека доля хвастовства и рисовки. Но одновременно возник и незаконченный план помощи. Влажно-синие дальнозоркие глаза опять улыбнулись из сети морщинок:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119