ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Все это не важно. Что бы они там ни говорили, все не важно. Потому что ни черта они не понимают.
— Так вот как вы думаете о коммунизме, Франц? Что же, по-вашему, все коммунисты — просто салонные болтуны?
— Ох, die Kommunisten, — устало произнес Хейлиг. — Нет, я не думаю, что все они болтуны. А коммунизм… что ж, — он пожал плечами, — коммунизм — это прекрасно. Наверно, когда-нибудь он настанет во всем мире. Только едва ли мы с вами до этого доживем. Это слишком далекая мечта. А все это сегодняшнее не для вас. Вы не из числа литераторов-пропагандистов… вы — писатель. Ваше дело смотреть вокруг и писать о мире и о людях, какими вы их видите. Писать пропагандистские речи и называть их книгами — это не ваше дело. Это не для вас. Для вас такое невозможно.
— Но, предположим, я пишу о мире и о людях так, как я их вижу, и получается совсем не так, как считает партия, как тогда быть?
— Значит, вы есть большой дурак, — в сердцах произнес Хейлиг. — Вы можете писать о чем вздумается и при этом не восстанавливать нацистов против себя. Вам незачем их поминать. А если уж вы их помянете, но ничего хорошего о них не скажете, значит, нам больше не дадут возможности вас читать, а вас больше сюда не пустят. Зачем вам это? Будь вы из числа нью-йоркских пропагандистов, вы бы могли говорить такое сколько душе угодно, и это было бы совершенно неважно. Они-то могут говорить все, что им вздумается, но ведь они совсем нас не знают и ничего им это не стоит. А вы… вы потеряете так много…
И опять он молча, лихорадочно мерил комнату шагами, сильно затягивался сигаретой, потом вдруг повернулся и требовательно, грубо спросил:
— По-вашему, у нас здесь совсем скверно… с этой нашей партией и с этими тупицами? По-вашему, было бы лучше, будь у нас две партии, как в Америке? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Если так, я думаю, вы ошибаетесь. Здесь, конечно, скверно, но, я думаю, скоро и у вас будет не лучше. Эти проклятые ослы… их всюду хватает. У вас они ничуть не лучше, просто выглядит это иначе. — Он вдруг серьезно, испытующе взглянул на Джорджа. — Думаете, вы у себя в Америке свободны, да? — Он покачал головой. — Сильно сомневаюсь. Свободны только эти гнусные тупицы. Здесь они свободны указывать, что нам читать и во что верить, и, по-моему, в Америке то же самое. Изволь думать и чувствовать, как они, и говорить то, что они желают от тебя услышать… а иначе тебя убьют. Разница только в том, что здесь у них в руках еще и власть. А в Америке они пока не у власти, но подождите, они своего добьются. Мы, немцы, показали, как это делается. И тогда здесь вы будете свободнее, чем в Нью-Йорке, ведь здесь вас ценят больше, чем в Америке, так я думаю. Здесь вами восхищаются. Здесь вы американец, и вам даже позволено говорить и писать такое, чего не позволено ни одному немцу — пока вы ничего не сказали против партии. Думаете, в Нью-Йорке вам тоже дадут такую волю?
Долгие минуты он молча шагал по комнате, останавливался, испытующе взглядывал на Джорджа. И, наконец, сам ответил на свой вопрос:
— Нет, не дадут. Эти, наши… они сами называют себя нацистами. По-моему, они честней американцев. В Нью-Йорке они придумывают себе какое-нибудь красивое имя. Они, видите ли, Дочери революции. Или Американский легион. Или Деловые люди, Торговая палата. Названий много, а суть одна, и, по-моему, все они тоже нацисты. Эти гнусные тупицы есть повсюду. Они не про вас. Вы не пропагандист, не политик.
Опять наступило молчание. Хейлиг все ходил из угла в угол, ждал, что Джордж как-то отзовется на его слова. Не дождался и снова заговорил. И дальнейшие его слова раскрыли Джорджу, как глубоко циничен и равнодушен его друг, — такого он не подозревал, даже представить себе не мог, что Хейлиг, с его чуткой душой, на это способен.
— Если вы напишете что-нибудь против наци, вы доставите удовольствие евреям, — говорил Хейлиг, — но приехать в Германию больше не сможете, а для всех нас это будет ушасно. И можно, я вам что-то скажу? — жестко, отрывисто произнес он и свирепо глянул на Джорджа. — Не люблю я этих чертовых евреев, все равно как тех остолопов. Хрен редьки не слаще. Когда у них все хорошо, они говорят: «Мы такие замечательные, плевать нам на вас и на вашу паршивую страну». А когда дела их плохи, они сразу превращаются в несчастных еврейчиков, и рыдают, и ломают руки, и говорят: «Мы всего-навсего несчастные, повергнутые в прах евреи, вы только посмотрите, что с памп делают». Так вот, меня это не трогает, — жестко сказал он. — Это не столь важно. То, что эти чертовы остолопы делают с евреями, преглупо, но меня это не волнует. Это не важно. Я видел евреев, когда они обладали силой и властью, и они были просто ушасны. Они думали только о себе. А на нас всех плевали. Так что это не важно, — жестко повторил он. — Эти толстопузые евреи ничуть не лучше наших остолопов. Будь у меня пулемет, я и их бы расстрелял. Меня еще волнует только одно — что эти остолопы сделают с Германией, с немцами. — Он с тревогой посмотрел на Джорджа и сказал: — Вы ведь любите немцев, правда, Шорш?
— Очень, — чуть не шепотом ответил Джордж, и так ему стало невыносимо горько за Германию, за немцев, за друга, что больше он не в силах был вымолвить ни слова. Хейлиг прекрасно понял, что означает этот до шепота упавший голос. Пронзительно посмотрел на Джорджа. Потом глубоко вздохнул, и ожесточение его как рукой сняло.
— Да, конечно, любите, — сказал он негромко. И мягко прибавил: — В сущности, они хороший народ. Большие дураки, конечно, но не такие уж плохие.
Он помолчал. Вдавил сигарету в пепельницу, снова вздохнул и сказал не без грусти:
— Что ж, вы будете делать то, что должны. Но вы есть большой дурак. — Он посмотрел на часы, положил руку Джорджу на плечо. — Пошли, дружище. Теперь пора.
Джордж поднялся. Долгую минуту они стояли молча, глядя друг на друга, потом обменялись крепким рукопожатием.
— До свидания, Франц, — сказал Джордж.
— До свидания, Шорш, дорогой, — негромко сказал Хейлиг. — Нам будет очень вас не хватать.
— А мне вас, — сказал Джордж.
И они вышли.
40. Последнее прости
Когда они сошли вниз, счет был уже готов, и Джордж расплатился. Проверять было незачем: здесь никогда не обсчитывали и никогда не ошибались. Джордж щедро отблагодарил старшего портье — седого, коренастого, строго деловитого пруссака, и старшего официанта. Дал целую марку улыбающемуся мальчику-лифтеру, тот в ответ щелкнул каблуками и поклонился. Джордж бросил последний взгляд на выцветшую, уродливую, но странно приятную обстановку маленького вестибюля, еще раз попрощался и быстро спустился по ступенькам на улицу.
Портье был уже там. Багаж лежал подле него на краю тротуара. В эту минуту подъехало такси, и он все погрузил. Джордж дал ему на чай, пожал руку. Дал на чай и швейцару — этот огромный детина, улыбчивый, простодушный и дружелюбный, всякий раз, как Джордж входил в гостиницу или выходил, похлопывал его по спине.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204