ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И оно неплохо одето: все на нем готовое, дешевое, отштампованное; башмаки коричневые, носки в разводах, костюм из легкой красновато-коричневой ткани, опрятная канареечно-желтая рубашка с пристежным воротничком — С.Просстак явно обладал чувством стиля! Ну, а само тело… если не считать какого-то странного, неясного впечатления «разбитости», нельзя по его виду сказать, что все кости переломаны. Руки еще раскинуты в стороны, пальцы то ли полусогнуты, то ли наполовину сжаты в кулаки, и что-то в этом есть еще теплое, потрясающее, почти еще живое. (И пяти минут не прошло, как все это случилось!)
Но где же кровь, Дрейк? Вам хотелось бы знать, вы ведь привыкли к виду крови. Что ж, вы слышали, Дрейк, — хлеб отпускают по водам и он воздается сторицей, но ручаюсь — вы еще не слыхивали, чтобы кровь отпускали по улицам — и она утекала прочь, а потом возвращалась! Однако вот она возвращается — все ближе — по Эппл-стрит, поворачивает за угол на Хэй-стрит и через дорогу — сюда, к С.Просстаку, к фонарному столбу и толпе! Это мальчишка-итальянец, у него низкий лоб, туповатое лицо — и в каждой черточке растерянность, черные глаза остекленели от ужаса, он бормочет что-то невнятное, его крепко держит за плечо полицейский, вся одежда на итальянце, даже рубашка — в крови, хоть выжми, и лицо тоже обрызгано кровью! Толпа всколыхнулась любопытством — подталкивают друг друга, перешептываются:
— Вон он! Ему все и досталось!.. Он самый… парнишка-итальянец, ну, который в киоске газетами торгует, он тут стоял, под самым фонарем! Ясно, он самый, он тут с другим малым разговаривал, ему все и досталось! Потому и крови так мало — вся на парнишку вылилась! Ну, ясно! Чуть бы в сторону — и тот прямиком в парнишку бы врезался! Ну, ясно! Я ж вам говорю, я своими глазами видел! Поднял голову, гляжу, а он летит! Он бы так прямо в парнишку и угодил, да заметил, что врежется в столб, и руки выставил, вроде хотел посторониться! А то бы прямиком в парнишку угодил!.. А парнишка услыхал, как он брякнулся, оборотился — и р-раз! — так его и умыло!
И еще один, подталкивая соседа, кивает на оцепеневшего от ужаса, заикающегося мальчика-итальянца, шепчет:
— Господи, ты только глянь на него!.. Он же совсем ошалел!.. Не понимает, что с ним стряслось!.. Ну, ясно! Все как есть на него вылилось, верно говорю! Он тут стоял у фонаря, и сверток под мышкой… а как оно случилось… как его облило… он сразу — бежать… Он и сейчас не понимает, что такое стряслось!.. Я ж тебе говорю, как его облило, он сразу — бежать.
И один полицейский другому:
— Ну, ясно, я заорал Пату — держи его! Пат его только за поворотом догнал… малый бежал, как заяц, он и по сю пору не понимает, что с ним стряслось.
И сам парнишка, заикаясь:
— Фу-ты! Что такое?.. Фу-ты!.. Стою, разговариваю с одним… слышу — бац… Фу-ты!.. Что ж такое, а?.. На меня, как из ведра… Фу-ты!.. Я и побежал… Фу-ты! Прямо тошнит!
И голоса:
— Да вы сведите его в аптеку!.. Его умыть надо!.. Малому надо глотнуть чего покрепче!.. Ясное дело! Сведите его вон в ту аптеку!.. Там уж его приведут в порядок!
Полный, женоподобный, но очень неглупый с виду молодой еврей (он продает газеты в вестибюле отеля) горячо, сердито твердит всем и каждому вокруг:
— Разве я не видал? Послушайте! Я все видел! Переходил через улицу, поднял глаза, а он летит!.. Видел ли я? Нет, вы послушайте! Вот если взять большой спелый арбуз и кинуть с двенадцатого этажа, тогда вы представите, на что это было похоже!.. Видел ли я! Я всему свету могу сказать, что я видел! В жизни не хочу больше видеть ничего подобного. — И горячо, сердито, почти истерически продолжает: — Это неуважение к людям, вот что я вам скажу! Если человек такое задумал, мог бы найти другое место, а не самый людный перекресток в Бруклине!.. Почем он знал, что не попадет на кого-нибудь? Да ведь стой мальчик чуть поближе к фонарю, он бы его убил, это уж как пить дать!.. Взял и кинулся у всех на глазах, и столько народу должно на это смотреть! Я ж говорю, совершенное неуважение к людям! Человек себе позволяет такое неприличие, ни с кем не считается…
(Увы, бедный еврей! Как будто С.Просстак, который больше уж ни с кем не считается, мог считаться с приличиями.)
Шофер такси, с досадой:
— Я ж вам это самое и говорю!.. Я минут пять на него глядел, покуда он не прыгнул. Вылез он на подоконник и целых пять минут стоял, собирался с духом… Ясно, я его видел! Его куча народу видела! — С досадой, со злостью: — Чего мы ему не помешали? Да как ему помешаешь, черт подери? Коли кто на такое пошел, стало быть, он уже рехнулся! Станет он слушать, что мы ему скажем, держи карман!.. Ну, ясно, мы ему орали!.. Черт подери!.. И орать-то было страшно… мы ему руками махали — залазь, мол, обратно… думали, покуда он на нас глядит, фараоны из-за угла прошмыгнут в дом… Ясное дело, только он выскочил, а фараоны уже там… Может, он и прыгнул-то, как услыхал — они идут, уж не знаю, а только… черт! Он же целых пять минут там стоял, собирался с духом, а мы на него глядели!
И низенький, плотный чех из фруктового магазина, что на углу, за квартал отсюда:
— Слыхал ли я! Да вы бы и за шесть кварталов услыхали, как он грохнулся! Ну ясно! Все слышали! Я как услыхал, мигом понял, что это, и сразу прибежал!
Толпа колышется, смыкается все тесней. Какой-то человек вышел из-за угла, проталкивается вперед, чтоб лучше разглядеть, ткнулся в спину маленькому лысому толстяку — толстяк смотрит на То, что здесь лежит, не в силах отвести глаза, на бледном, потном лице застыла страдальческая гримаса; нечаянным толчком вновь прибывший сбил с толстяка шляпу. Новенькая соломенная шляпа сухо стукается об асфальт, толстяк неуклюже пробирается к ней, поднимает, оборачивается, и оба несвязно, торопливо извиняются:
— Ох, прошу прощенья!.. Простите!.. Простите!.. Виноват.
— Пустяки, это ничего… Ничего… Ничего!
Заметьте, адмирал, как сосредоточенно, будто околдованные, разглядывают люди грязно-белый фасад вашего отеля. Обратите внимание на лица, на их выражение. Медленно поднимаются глаза — выше, выше, еще выше. Стена словно бы растет, непостижимо искажаются пропорции, верхний край вытягивается клином и уже грозит закрыть небо, подавить волю, сломить дух. (Это тоже истинно американский обман зрения, адмирал Дрейк.) Взгляды поднимаются по стене от этажа к этажу и, наконец, упираются в единственное открытое окно на двенадцатом этаже. Оно в точности такое же, как все прочие окна, но теперь глаза толпы устремлены на него с единодушным, зловещим любопытством. Долгий, пристальный взгляд — и глаза вновь опускаются: ниже… ниже… ниже… лица слегка напряглись, губы немного поджаты, словно у всех заныли зубы — и медленно, постепенно, как завороженные — вниз, вниз… вниз… и снова упираются в тротуар, фонарный столб — и в То, что здесь лежит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204