ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В конце концов, рискует она только собой. А жить, никому не доверяя, вообще не стоит…
— Вы хорошо меня понимаете? — опять спросил немец и добавил, словно прочитав ее мысли, еще один вопрос: — Вы вообще верите в мою искренность?
— Да, господин профессор, — ответила она. — Хорошо, я согласна работать у вас в доме…
Профессор Штольниц не обманул ее доверия. За полтора года, прожитых в этой семье, она и в самом деле стала чувствовать себя почти родственницей. Фрау Ильзе, правда, казалась ей слишком уж расчетливой и экономной; Людмила признавала, что основания к этому у фрау были: Штольницы жили очень небогато, почти бедно, хотя и в просторной квартире, обставленной старой дорогой мебелью. Все это было остатками прежнего благополучия, сейчас профессор не преподавал и книги его не переиздавались, так что было даже не совсем понятно, на какие средства они вообще существуют. Но все-таки — охать и всплескивать руками по поводу толщины картофельных очисток! Если не считать этого, фрау Ильзе была женщина добрая, хотя и недалекая. Людмила относилась к ней покровительственно.
О сыне, служившем в Африканском корпусе, фрау Ильзе говорила часто и с умилением, профессор же — никогда; можно было предположить, что отец с сыном не очень-то ладят. На фотографиях Эгон выглядел красивым, но несимпатичным — этакая надменная «белокурая бестия». Людмила побаивалась его приезда. Ему должны были дать отпуск еще прошлой осенью, но англичане остановили Роммеля под Эль-Аламейном и сами перешли в наступление; отпуска тогда были отменены, и Эгон приехал только весной. Оба предположения подтвердились: и то, что не ладит с отцом, и то, что бестия. В последний день они с профессором совсем перессорились — Людмила случайно услышала часть разговора — речь шла о безнадежном положении на фронтах, и профессор сказал, что «нордическая верность» тех, кто продолжает слепо исполнять приказы, теперь уже оборачивается соучастием в преступлении…
Эгон вернулся в свою часть в начале апреля, а десятого мая на мысе Бон была подписана капитуляция войск Оси в Северной Африке; с тех пор о нем не было ни слуху ни духу.
Что касается политических симпатий профессора, то он с самого начала не скрывал их от Людмилы, хотя первое время и не высказывал открыто — они проявлялись скорее в поступках. В тот первый день, например, когда они вышли вместе из трудового управления, он отобрал у нее чемоданчик и понес сам. Она пыталась протестовать — ей действительно было неудобно: все-таки он (немец или не немец) был намного старше, но профессор ответил ей полушутливо-полувсерьез, что мужчина, идя с дамой, тоже не любит афишировать свой возраст. До Остра-аллее, где жили Штольницы, оказалось довольно далеко, они шли около получаса, хотя можно было воспользоваться трамваем. Лишь позже Людмила поняла, почему профессор предпочел пешую прогулку: иностранцам, оказывается, разрешалось ездить только на задней площадке, и Штольниц должен был бы или поступить подобно тому чиновнику — спокойно усесться внутри, оставив ее за дверью, — или же самому остаться там вместе с нею, что поставило бы в неловкое положение саму Людмилу.
Уже одним этим он сразу дал ей понять, что не разделяет официально насаждаемого в Германии презрения ко всем иностранцам и не намерен соблюдать никаких предписаний в этом смысле. То, что Людмила с первого же дня питалась вместе с «хозяевами», тоже, конечно, было особого рода демонстрацией; интересно, сажали ли они раньше за свой стол прислугу-немку. Скорее всего, нет; ведь обычная прислуга была в их глазах существом иного, так сказать, социального уровня, с нею просто не о чем было бы говорить. В Людмиле же они видели жертву временных обстоятельств.
А месяца через три профессор однажды заговорил с нею более откровенно.
— Люди порой склонны отчаиваться, — сказал он, — вспомните тот сонет Шекспира — «Зову я смерть…» — Шестьдесят шестой, если мне не изменяет память. Вполне оправданное чувство, но отчаяние и мудрость несовместимы, с возрастом это начинаешь понимать… Дело в том, что зло всегда на поверхности, оно больше бросается в глаза, а к урокам прошлого мы глухи и слепы. Ведь еще не было случая, чтобы политической системе, сознательно избравшей путь зла, было дано бесчинствовать безнаказанно. Ей дозволяется лишь проявить себя на протяжении какого-то ограниченного срока, бесконечно малого в масштабах истории, а затем неминуемо приходит возмездие. И оно оказывается тем более страшным, чем страшнее были преступления, тут уж берет слово сама Справедливость…
Это было сказано настолько недвусмысленно, что Людмила даже испугалась — а вдруг провокация? Хотя, если здраво рассудить, чего бы ради профессору ее провоцировать, да и не похож он на провокатора…
Скоро ее опасения окончательно рассеялись. Штольниц, вероятно, не был активным антифашистом, и его оппозиционность проявлялась лишь в разговорах да еще в том, что он постоянно слушал Лондон — каждый вечер из его кабинета доносился приглушенный тяжелыми портьерами бой позывных — бум-бум-бум-бум; слыша это, фрау Ильзе бросала на Людмилу многозначительный взгляд, словно призывая ее разделить негодование, и скорбно поджимала губы (за слушание вражеских передач можно было угодить в концлагерь). Но так или иначе, к нацистскому режиму профессор испытывал несомненное отвращение.
Однажды, не утерпев, Людмила решила вызвать его на большую откровенность. Он часто расспрашивал ее о жизни в Советском Союзе, интересовался любой мелочью, школами, системой образования. Воспользовавшись одним из таких разговоров, она как бы вскользь заметила, что в начале войны все ждали восстания немецкого пролетариата. Услышав это, профессор рассмеялся.
— Что ты, дочь моя! Восстание — у нас? Мы для этого слишком законопослушны. С немцем можно делать что угодно, если ты облечен властью. Перед властью — любой властью, заметь, даже перед ее атрибутами! — немец испытывает некий священный трепет. В этом наша всегдашняя трагедия — мы всегда послушны, всегда повинуемся слепо и беспрекословно — приказ есть приказ! — без тени сомнения, без малейшего протеста хотя бы где-то в душе, про себя, втайне…
— Я понимаю, — сказала Людмила. — Но так можно повиноваться, если власть — старая; ну, привычная, понимаете? Кайзер, например, в ту войну — естественно, его все слушались. Но Гитлер… он ведь не сразу стал привычной властью, я хочу сказать — был какой-то момент, когда и атрибутов у него не было…
— Да-да, — профессор закивал. — Я понял твою мысль! Ты хочешь спросить — как могло случиться, что его допустили к власти? О! — он поднял палец. — Вопрос весьма существенный. Как говорится — in media res. Кто только себе его не задавал, дочь моя, но ответить на него не так просто.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142