ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Грим смешивается с потом, течет, дамы тщетно пытаются отвлечься, дуя в рожки и тещины языки. Наконец гости идут проспаться, а проспавшись, узнают страшную новость: в два часа ночи Батиста бежал в Санто-Доминго. («Представляешь, там он сразу позвонил своему послу, а тот надрался и спит. Наш ему: «Я президент Батиста», а тот «Катись подальше».— «Да сказано, я президент»! — «Пошел ты со своими шуточками!»...) А потом произошло превращение элементов. Нет, не ртуть обратилась в золото, это что—цвет хаки превратился в оливковый, как форма у мятежников. Кубинская буржуазия мгновенно стала революционной. Все, кому прекрасно жилось при прежнем режиме, забыли прошлое, напала амнезия, как у тех, кто помнит, быть может, свое имя, но ведать не ведает, что он делал раньше, в жизни, такой далекой от теперешнего. Эти люди забыли о прежнем своем пути, не вспоминали, а упорно славили революцию. Все захотели вдруг подольститься к ее вождям, пролезть к ним, оказать им услуги. Однако через несколько месяцев убедились, что вожди эти непробиваемы, не слышат их лести, не замечают искательств. Те, кто привыкли всегда быть на первых местах, все больше ощущали, что их (читают чужими, неуместными, ненужными, а может — и вредными, словно гусениц, поедающих плод. «Долго они не продержатся,— говорили разочарованные.— У них нет ни финансового, ни политического опыта». Никто не мог понять, почему они (так их и называли в нашем мире) не принимают приглашений, не ходят клубы, не замечают прелести банкетов, вкуса ликеров, красоты
светских дам, хотя так долго жили в бедности. «Честные они, что MI?..» — говорил один из бывших, взяточник и шутник, нажившийся несколько лет назад за счет государства самым бессовестным образом. Зато эти неподкупные они, эти оскорбительно суровые люди, не считавшиеся с тем, что мы привыкли ладить с и властями, обладали удивительным даром: их любил народ. Огромные толпы шли на площадь Революции, к балкону Правительственного дворца—да куда угодно, чтобы услышать голос Фиделя Кастро и тех, кто делил с ним подпольную или вооруженную борьбу. Этих поддерживали люди, не имевшие прежде никакого отношения к политике. «У нас уже говорят о коммунизме,— сказала Тереса.— Ты подумай! После всего, что мы о нем годами читали в «Диарио де а Марина». Нет частных пляжей, и мамаши боятся, что «черномазые» пойдут в частные школы насиловать их доченек. Ах, цветные среди благородных девиц! Ах, конец света! Как будто мы сами такие уж арийцы... или, на тетином изящном языке, «кавказская раса». Да мой пранра... в общем, в четвертом или пятом колене, бил в барабан. Ос остался один шаг до всего прочего: распределят женщин, спалят храмы, осквернят монастыри, заберут из дому детей, надругаются над семейным очагом, отменят деньги и банки, твой шкаф — мой, моя кровать—твоя, ложись с моей женой... Воцарится чернь, и все полетит кувырком... Словом, можешь представить, сам их
знаешь. Слушай, а чего мы тут сидим? Пошли наверх, там удобнее». Мы взяли бокалы, лед, бутылку виски и проникли в покои моей прославленной тети. Восьмиугольный склеп, предназначенный для ее личных нужд, казался печальным, как ниша без статуи, а биде было в чехле, словно мебель в европейском замке, когда хозяева путешествуют. «Бог умер»,— сказал я, припомнив Ницше. И впрямь, ощущение было такое, будто кто-то огромный, как титан Тьеполо, умер здесь, в зеленоватом сумраке. Тетины покои стали мрачными, как храм, где побывали иконоборцы, или зала аудиенций после казни короля. Мне захотелось поглядеть, хранится ли еще в старинном столике щепка от гильотины, на которой обезглавили Марию Антуанетту (я видел эту щепку, когда искал револьвер с перламутровой инкрустацией в тот вечер, переменивший мою судьбу). «Нет, увезла,— сказала Тереть
— Всегда возит с собой, как талисман».— «Надеюсь, он не
принесет беды».— «Уже принес,— сказала она и засмеялась.— Первого января пятьдесят девятого года. А вот и непорочное ложе»,— она зажгла свет в спальне. «Так уж и непорочное?» — «Не поверишь, со смерти мужа она ни с кем не спала. А от него ей нужны были только деньги. Она его презирала за неотесанность и шашни с горничными, и детей ведь у них не было. Ей бы ума, стала бы нашей мадам Рекамье».— «В такую толстую Рекамье Шатобриан бы не влюбился»,— сказал я и засмеялся, разогретый бургундским и хорошими сигаретами. Тереса тоже сильно разошлась. «Когда можешь дарить машины, портсигары от Картье, туфли от Тиффани, часы «Клифф и Ван Эппель», любая уродина
найдет себе гренадера».— «Потому она и хотела стать для кубинской буржуазии этакой герцогиней Юзэ. Как сказал бы Фрейд, либидо в ней заменила воля к власти».— «Воля власти — это не Фрейд».— «Ну, Юнг».— «Нет, Адлер...» — «А я говорю, Фрейд или Юнг».— «А я говорю, Адлер».— «Какого черта мы спорим, стели постель». (Вот уж не думал, что в этой огромной, королевской кровати с балдахином, золочеными столбиками и толстыми ангелочками, державшими факел-ночник, на пуховиках и подушках, я когда-нибудь... Но в эту минуту я испытал гордую и недобрую радость, словно мне предстояло осквернить саму историю — скажем, изнасиловать туристку и Штатов на ложе Людовика XIV или Жозефины Бонапарт...) «Скидай одежку,— сказала Тереса—(один парень, плясавший фламенко, сказал ей так когда-то).— Слушай, а Вагнер не написал чего-то вроде «Освящение дома»?» — «Это Бетховен. Все ты сегодня путаешь».— «Что ж, тем веселее. Иди-ка сюда». Проснулись мы в двенадцатом часу. Я хотел сходить домой, чтобы побриться и переодеться, но Тереса сказала: «Пойдем лучше ко мне. Самое время поплавать в бассейне. Там твои вещи есть и бритва».— «Скажешь, никто ею не брился?» — «Я подмышки брила»,— уклончиво ответила она. «Понимаешь,— сказал я,— мне надо бы в контору. Мартинес не знает, что я приехал».— «А зачем? Про деньги говорить? Неужели вам не надоело?» И правда. В Каракасе только и говорили, как делать деньги, нажить деньги, вложить деньги. Все разговоры сводились к деньгам. Прежде городской житель был помешан на золотом, теперь — на кредитке, ему все мало. А я по горло сыт работой ради кредитки, мне осточертело гнать деньгу, когда грохочущий, несуразный город растет и растет, не зная удержу, и на это смотрят голодные, ввалившиеся, гноящиеся или пьяные глаза тех сотен тысяч людей, которые обитают в «поясе нищеты», окружающем столицу, или в картонных лачугах, приютившихся под мостами, где кишат мыши и еще какая-то нечисть, а легионы детей вообще сия г на улице и живут подаянием. Я разрешил себе день о i дохнуть—надо же мне реаклиматизироваться,— и, выкупавшись в морской воде, и впрямь пахнущей морем, ибо в такой же с амой я купался мальчишкой, позавтракав как следует тем, что мы отыскали в этом доме, я проспал до вечера.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141