ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

на бритом морщинистом лице с длинным и красным носом недовольные глаза, к верхней губе пристал табак. Так идут они, сопя и ворча, оглядываются по сторонам, обжигают встречных злым взглядом, поднимают палку, лишь только завидят какого-нибудь сопляка, но незамедлительно загораются, если за углом показывается кто-нибудь из важных персон — жупан, священник, чиновник. Тогда старое сгорбленное тело становится упругим и гибким: они извиваются, кланяются в пояс, высокая шляпа касается земли, и, довольные, счастливые, они подобострастно улыбаются; дрожат многочисленные морщинки на лице, глаза сияют.
Теперь такие покоятся в земле... Лишь иногда, в полночный час, можно увидеть на улице худощавого человека
в длинном поношенном старомодном пальто; он останавливается перед белым двухэтажным зданием школы, качает головой, нюхает табак и утопает в ночи...
Качур нашел себе приют в самом отдаленном трактире, который был в то же время и лавкой. Туда ходили лесорубы, крестьяне, обремененные долгами, и запойные пьяницы. В трезвом состоянии Качур не интересовался посетителями, приходил, садился в самый темный угол и пил водку. Тут ему было приятно: прохладно, будто он ощущал на лице тени Грязного Дола. И люди, которых он видел здесь, походили на тех, будто тоже рожденных из тьмы. Такие же грубо обтесанные, тупые, пьяные лица, налитые кровью глаза, хриплые грубые голоса... Когда водка ударяла ему в голову и развязывался язык, он начинал присматриваться к обществу. И видел: вот жупан из Грязного Дола, и секретарь, который разговаривал по-немецки, и вожак батраков Самоторец — все знакомые лица; издавна были известны ему истории, которые они рассказывали, их вечные, никогда не кончавшиеся дрязги,— все было как когда-то... Он говорил с ними, спорил, объяснял им разные ученые вещи, говорил по-немецки и на многих других языках, очень странных. Слушали его с почтением, потому что чувствовали, что он свой. Когда он окончательно пьянел и, спотыкаясь, выходил из трактира, его тащил домой Андреяц, в припадке белой горячки некогда сам себе отрезавший нос.
Солнца, как и вообще яркого света, Качур не переносил. Он сразу становился неспокойным, глаза его плохо видели, все перед ним качалось, а в сердце пробуждалось тяжкое болезненное воспоминание.
Однажды в ясный день утром он отправился на холм на пустынную прогалину, чтобы оттуда полюбоваться окрестностями. Там было тихо, солнце светило, сияла каждая травка; в кустарнике, на деревьях листва робко вздрагивала, наслаждаясь светом. Оглянулся на равнину: все залито солнцем, даже туман, длинными полосами тянувшийся к небу, поблескивал, будто усыпанный бисером. Золотом обливало высокие дома в Лазах, окна горели. И во всем царило спокойствие, великое, торжественное спокойствие. Вдали в поле запел жаворонок... Качур стоял с опущенной головой, свет слепил глаза, сердце болезненно билось, будто рвалось из груди... Неясные, еле понятные мысли пробуждал, как бы рождал этот плодотворный свет, запинающиеся, робкие, недоверчивые. «И я когда-то... так жил... в таком свете... не так давно... когда же это было?.. А почему теперь не могу? Разве я не могу вернуться об-
ратно к свету?..» Он дрожал от возбуждения, ему казалось, что весь этот обширный, светлый край подымается вверх: подымаются холмы, жаркие прогалины тянутся к небу, к самому солнцу, и он сам подымается вместе с полем, холмами, прогалинами, и весь свет неба и земли — в его глазах, в его сердце...
Дома он лег в постель, повернулся к стене и застонал. И больше не ходил на прогалину в солнечную погоду... Счастливее всего он был, когда оставался дома один с младшим сыном. Нянчил его, играл с ним, как ребенок, валялся на полу, бегал по комнате, разведывал с ним тайны кухни и кладовой.
Странно, что оба они смеялись редко и только на миг, как бы урывками, обычно лица у них оставались серьезными, глаза туманными и невеселыми. Играли, гонялись друг за другом неуклюже, тяжело, спотыкаясь, как два старика, впавшие в детство.
Лойзе был слабый, болезненный мальчик: одутловатое, с большим животом тельце на тонких, кривых ножках, кожа серая, какого-то водянистого цвета; из-под высокого, выпуклого лба смотрели большие, испуганные глаза. Мальчик пугался громкого голоса, яркого света, в церкви дрожал, прижимался к стене и испуганно оглядывался на людей. Ему было уже шесть лет, но он только начал ходить, говорил невнятно, заикаясь и тяжело дыша.
Если они играли и внезапно входила мать, оба стихали, будто преступники; Лойзе прятался.
— Ну и тешьтесь вместе, люби его! У него ж на лице написано, что он сын пьяницы и родился в Грязном Доле.
И Качур любил его за то, что это было дитя Грязного Дола; он был словно живой тенью, больной тайной, которую Качур унес с собою, когда его силой вытолкнули на свет. Тоне и Францка избегали отца. Когда Качур глядел в большие, ясные глаза старшего сына, странное чувство охватывало его, и он опускал голову перед ним, как перед старшим учителем; презрительный упрек читал он в его глазах. Увидев отца на улице, Тоне убегал и прятался за каким-нибудь углом, чтобы не идти рядом с ним.
— Сядь, Тоне, давай позанимаемся,— предложил ему как-то Качур.
— Я один буду заниматься! — ответил Топе упрямо. Качур хотел накричать, поднял было на него руку, но
отвернулся, рука опустилась, и он не произнес ни слова. В тот же год он отправил сына в город в гимназию,
Жену, которая раньше ему была просто чужой, он возненавидел тихой, больной ненавистью изможденного сердца. При ней он был тихим и покорным, но, когда она отворачивалась и исчезала в дверях, он смотрел ей вслед взглядом, полным тяжелой злобы. Его ненависть и злоба были тем глубже, что он любил ее пышное тело еще больше, чем прежде. Ему казалось, что она выставляет свою красоту с презрительной и злонамеренной навязчивостью, будто чувствуя его ненависть и его любовь.
— Идет мне эта блузка? — улыбаясь, спросила она однажды, стоя перед зеркалом. Потом зло посмотрела на Ка-чура, кокетливо обернулась через плечо, поймала его тупой, злобный и тоскующий взгляд и засмеялась еще громче.
— Знаешь, Качур, я, пожалуй, пойду в читальню! А ты пойдешь?
— Не одной же тебе идти?
— А почему бы и нет? Думаешь, не найдется никого, кто бы потанцевал со мною и проводил домой?
У Качура задрожали губы.
— Я пойду!
— Иди! Хорош ты будешь в своем сюртуке!
— Хорош! Все пошло на твои тряпки и твоих детей.
— А разве они не твои тоже? — спросила она с ехидной улыбкой.
— Раньше были мои, а теперь нет.
Он замолчал, потом встал и заговорил прерывающимся от ярости голосом:
— Нет у меня больше детей! Ты и детей у меня отняла... Они не знают, что я такое и что ты за человек. Ты... ты у меня отняла больше, чем все другие вместе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43