Не первый раз в жизни она молчаливо протестовала против всемогущества и несправедливости красоты. Потом она бросила серьги в ящик письменного стола.
Только намного позднее, когда начали звонить церковные колокола, Линдсей вспомнила, что сегодня воскресенье. Она не любила этот день, его праздность и бесконечность. Облегчение принесла мысль, что следующее воскресенье она проведет не в этой пустой квартире, а в городе, который она всегда любила, – в Нью-Йорке.
Яркий свет, плотный график, не оставляющий времени на размышления, – она сидела и перебирала в уме преимущества Нью-Йорка, когда вдруг снова вспомнила странные прощальные слова Джиппи. «Йорк», – сказал он, и она только сейчас поняла, что это слово могло означать Нью-Йорк с ничуть не меньшей вероятностью, чем Йоркшир.
Именно в этот момент начались звонки. Первым позвонил какой-то тип с плохой дикцией, утверждавший, что он работает на Лулу Сабатьер. Этот звонок она оставила автоответчику. На второй звонок – от явно трезвого и полного раскаяния Колина – она ответила сама.
Ночь костров
7
– Предательство, заговор! Пятое ноября, пятое ноября!
Роуленд запер дверцу машины и уже собирался идти, но остановился. Эти слова выкрикивал мальчик-бенгалец лет десяти. Вместе с другим парнишкой постарше, тоже бенгальцем, они расположились у входа в церковь прямо напротив дома Роуленда. Рядом с мальчишками к церковной ограде было прислонено чучело. Оно было набито газетами и принтерной бумагой, торчавшими наружу через прорехи на коленях и объемистом животе. На ногах у него были индийские женские шлепанцы, на голове тюрбан. Ансамбль дополняли тренировочный костюм и старый английский твидовый пиджак. Чучело ухмылялось Роуленду в неярком уличном свете.
Роуленд подумал, что уже очень давно не видел чучела. Когда мальчиком он приехал в Лондон, то перед пятым ноября этих соломенных людей можно было увидеть везде. Дети ставили их у выходов метро, на углах улиц, у магазинов. Он вспомнил торжественные приготовления к фейерверку, резкий запах пороха. Каждый год они с матерью, поплотнее закутавшись в пальто, устанавливали ракеты в бутылках из-под молока в заброшенном и пустынном саду, писали на стене магические заклинания: «Везувий», «Кракатау».
Он посмотрел на дрожавших от холода ребят. Эти кварталы в лондонском Ист-Энде всегда служили убежищем для беженцев – сначала французским гугенотам, потом евреям-иммигрантам. Теперь здесь жили беженцы из Индии – преимущественно бенгальцы. Роуленд опустил руку в карман, и мальчики сразу же выжидающе уставились на него.
– Раньше обычная такса была пенни, – с улыбкой произнес Роуленд. – Наверное, она выросла.
Младший парнишка показал глазами на перевернутую шляпу у ног чучела. В ней было немало десяти– и двадцатипенсовых монет, а в центре, отдельно, лежали фунт и пятидесятипенсовик.
– Инфляция, – сказал старший мальчик, нахально поглядывая на Роуленда.
Роуленд вынул бумажник. Мальчики напряглись. Роуленд бросил в шляпу пять фунтов, похвалил чучело и, устыдившись собственной сентиментальности, быстро зашагал прочь, слыша за спиной вопли восторга и ликования. Роуленд оглянулся и увидел, что его дар оказался настолько щедрым, что мальчики, как видно, побоялись оставаться с таким щедрым даром на улице: они уже поспешно уходили, волоча за собой ухмыляющееся чучело.
Роуленд открыл дверь своего подъезда и вошел в знакомую тишину и холод дома. Четырнадцать лет назад Роуленд купил этот дом и приложил немало усилий к его спасению. Он не стал ничего в нем менять. Он лишь устранил опасности, угрожавшие красоте дома – сырость, сухую гниль, протекающую крышу, подгнившие перекрытия. Когда все эти работы были наконец закончены, он, стоя один в еще лишенной мебели гостиной, опустил шторы на высоких окнах и в первый раз зажег огонь в камине. Пламя разгорелось сразу, ровно и мощно, его отсветы заиграли на обшитых панелями стенах и корешках книг.
Слушая гудение пламени и потрескивание старого дерева, отвыкшего от тепла, Роуленд с особой остротой ощутил прошлое дома. Он думал о французских протестантах, обитавших в нем двести пятьдесят лет назад. Некоторые из них до сих пор покоились на печальном старом кладбище при церкви. Он чувствовал, что, как и все люди, жившие в этом доме раньше, он не хозяин здесь, а лишь постоялец. Дом переживет его, как пережил их. В новом тысячелетии здесь будут жить другие люди, и, может быть, они тоже ощутят витающие здесь радости и печали прошлого, в которые внесет свой вклад и его собственная жизнь. Мысль эта прочно утвердилась в его сознании.
Вернувшись домой, Роуленд обнаружил, что по каким-то причинам эти стены не оказывают на него обычного успокаивающего действия, а тишина и знакомая обстановка лишь будоражат нервы. Иногда, как и сейчас, у него появлялось ощущение, что дом ждет каких-то событий, что ему надоело стоять пустым. В нем было четыре спальни, но регулярно использовалась только одна – остальные изредка занимали друзья, находившиеся в Лондоне проездом. У этих трех спален всегда был уныло-укоризненный вид, и Роуленд, которому это не нравилось, держал их двери закрытыми.
В этот вечер, первый свободный вечер после возвращения из Йоркшира, он взял домой работу, как делал почти всегда. Он разжег огонь в гостиной, повсюду включил свет. Но и эти нехитрые приемы не вдохнули жизнь в стены дома. Возможно, все дело в том, что он устал и голоден.
С голодом справиться было проще всего. Роуленд спустился в кухню, которую Линдсей всегда называла прелестной, но слишком примитивно оборудованной. Он высыпал суп из пакетика в старую кастрюльку, в ту самую, в которой Линдсей варила яйца всмятку, когда появилась у него в первый раз. Потом он сделал себе сандвич и съел его, не дожидаясь супа.
Еда возродила его к жизни. Он снова поднялся наверх и увидел, что в камине весело пылает пламя. Он позвонил Линдсей, уезжавшей в Нью-Йорк на следующий день, но ее номер был занят. Тогда он решительно взялся за груду почты, накопившейся за неделю его отсутствия. Месяц назад он послал Джини – прежде Хантер, ныне Ламартин – короткое формальное письмо с выражением соболезнования по случаю смерти ее отца, и был почти уверен, что найдет в груде конвертов столь же формальный ответ. Ответа не было, но, как ни странно, он не испытал особого разочарования, наверное, его болезнь постепенно отступала.
Он просмотрел принесенную с собой работу, обнаружил, что она вполне может подождать, и налил себе виски. Потом он подбросил дров в камин и стал задумчиво разглядывать черно-белые фотографии гор, о которых упоминала Линдсей.
Эти фотографии, приколотые кнопками к стене, были единственными в комнате предметами, что-то говорящими о личности хозяина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112
Только намного позднее, когда начали звонить церковные колокола, Линдсей вспомнила, что сегодня воскресенье. Она не любила этот день, его праздность и бесконечность. Облегчение принесла мысль, что следующее воскресенье она проведет не в этой пустой квартире, а в городе, который она всегда любила, – в Нью-Йорке.
Яркий свет, плотный график, не оставляющий времени на размышления, – она сидела и перебирала в уме преимущества Нью-Йорка, когда вдруг снова вспомнила странные прощальные слова Джиппи. «Йорк», – сказал он, и она только сейчас поняла, что это слово могло означать Нью-Йорк с ничуть не меньшей вероятностью, чем Йоркшир.
Именно в этот момент начались звонки. Первым позвонил какой-то тип с плохой дикцией, утверждавший, что он работает на Лулу Сабатьер. Этот звонок она оставила автоответчику. На второй звонок – от явно трезвого и полного раскаяния Колина – она ответила сама.
Ночь костров
7
– Предательство, заговор! Пятое ноября, пятое ноября!
Роуленд запер дверцу машины и уже собирался идти, но остановился. Эти слова выкрикивал мальчик-бенгалец лет десяти. Вместе с другим парнишкой постарше, тоже бенгальцем, они расположились у входа в церковь прямо напротив дома Роуленда. Рядом с мальчишками к церковной ограде было прислонено чучело. Оно было набито газетами и принтерной бумагой, торчавшими наружу через прорехи на коленях и объемистом животе. На ногах у него были индийские женские шлепанцы, на голове тюрбан. Ансамбль дополняли тренировочный костюм и старый английский твидовый пиджак. Чучело ухмылялось Роуленду в неярком уличном свете.
Роуленд подумал, что уже очень давно не видел чучела. Когда мальчиком он приехал в Лондон, то перед пятым ноября этих соломенных людей можно было увидеть везде. Дети ставили их у выходов метро, на углах улиц, у магазинов. Он вспомнил торжественные приготовления к фейерверку, резкий запах пороха. Каждый год они с матерью, поплотнее закутавшись в пальто, устанавливали ракеты в бутылках из-под молока в заброшенном и пустынном саду, писали на стене магические заклинания: «Везувий», «Кракатау».
Он посмотрел на дрожавших от холода ребят. Эти кварталы в лондонском Ист-Энде всегда служили убежищем для беженцев – сначала французским гугенотам, потом евреям-иммигрантам. Теперь здесь жили беженцы из Индии – преимущественно бенгальцы. Роуленд опустил руку в карман, и мальчики сразу же выжидающе уставились на него.
– Раньше обычная такса была пенни, – с улыбкой произнес Роуленд. – Наверное, она выросла.
Младший парнишка показал глазами на перевернутую шляпу у ног чучела. В ней было немало десяти– и двадцатипенсовых монет, а в центре, отдельно, лежали фунт и пятидесятипенсовик.
– Инфляция, – сказал старший мальчик, нахально поглядывая на Роуленда.
Роуленд вынул бумажник. Мальчики напряглись. Роуленд бросил в шляпу пять фунтов, похвалил чучело и, устыдившись собственной сентиментальности, быстро зашагал прочь, слыша за спиной вопли восторга и ликования. Роуленд оглянулся и увидел, что его дар оказался настолько щедрым, что мальчики, как видно, побоялись оставаться с таким щедрым даром на улице: они уже поспешно уходили, волоча за собой ухмыляющееся чучело.
Роуленд открыл дверь своего подъезда и вошел в знакомую тишину и холод дома. Четырнадцать лет назад Роуленд купил этот дом и приложил немало усилий к его спасению. Он не стал ничего в нем менять. Он лишь устранил опасности, угрожавшие красоте дома – сырость, сухую гниль, протекающую крышу, подгнившие перекрытия. Когда все эти работы были наконец закончены, он, стоя один в еще лишенной мебели гостиной, опустил шторы на высоких окнах и в первый раз зажег огонь в камине. Пламя разгорелось сразу, ровно и мощно, его отсветы заиграли на обшитых панелями стенах и корешках книг.
Слушая гудение пламени и потрескивание старого дерева, отвыкшего от тепла, Роуленд с особой остротой ощутил прошлое дома. Он думал о французских протестантах, обитавших в нем двести пятьдесят лет назад. Некоторые из них до сих пор покоились на печальном старом кладбище при церкви. Он чувствовал, что, как и все люди, жившие в этом доме раньше, он не хозяин здесь, а лишь постоялец. Дом переживет его, как пережил их. В новом тысячелетии здесь будут жить другие люди, и, может быть, они тоже ощутят витающие здесь радости и печали прошлого, в которые внесет свой вклад и его собственная жизнь. Мысль эта прочно утвердилась в его сознании.
Вернувшись домой, Роуленд обнаружил, что по каким-то причинам эти стены не оказывают на него обычного успокаивающего действия, а тишина и знакомая обстановка лишь будоражат нервы. Иногда, как и сейчас, у него появлялось ощущение, что дом ждет каких-то событий, что ему надоело стоять пустым. В нем было четыре спальни, но регулярно использовалась только одна – остальные изредка занимали друзья, находившиеся в Лондоне проездом. У этих трех спален всегда был уныло-укоризненный вид, и Роуленд, которому это не нравилось, держал их двери закрытыми.
В этот вечер, первый свободный вечер после возвращения из Йоркшира, он взял домой работу, как делал почти всегда. Он разжег огонь в гостиной, повсюду включил свет. Но и эти нехитрые приемы не вдохнули жизнь в стены дома. Возможно, все дело в том, что он устал и голоден.
С голодом справиться было проще всего. Роуленд спустился в кухню, которую Линдсей всегда называла прелестной, но слишком примитивно оборудованной. Он высыпал суп из пакетика в старую кастрюльку, в ту самую, в которой Линдсей варила яйца всмятку, когда появилась у него в первый раз. Потом он сделал себе сандвич и съел его, не дожидаясь супа.
Еда возродила его к жизни. Он снова поднялся наверх и увидел, что в камине весело пылает пламя. Он позвонил Линдсей, уезжавшей в Нью-Йорк на следующий день, но ее номер был занят. Тогда он решительно взялся за груду почты, накопившейся за неделю его отсутствия. Месяц назад он послал Джини – прежде Хантер, ныне Ламартин – короткое формальное письмо с выражением соболезнования по случаю смерти ее отца, и был почти уверен, что найдет в груде конвертов столь же формальный ответ. Ответа не было, но, как ни странно, он не испытал особого разочарования, наверное, его болезнь постепенно отступала.
Он просмотрел принесенную с собой работу, обнаружил, что она вполне может подождать, и налил себе виски. Потом он подбросил дров в камин и стал задумчиво разглядывать черно-белые фотографии гор, о которых упоминала Линдсей.
Эти фотографии, приколотые кнопками к стене, были единственными в комнате предметами, что-то говорящими о личности хозяина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112