ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

Жизнь здесь – квадратики, из которых дети складывают картинки: как ни бейся, а ничего, кроме следуемых картинок, не сложишь.
Оська же юрко шепчет Фокину: «Ушел только от тебя, ты и успел подраться, а я собаку загубил».
Тогда Михайлов крепко уминает шляпу на голове и говорит небрежно:
– Есть слухи, Иван Петрович, будто бродите вы по Германии, ища штатского мирского костюма, или, иначе говоря, тишины. Мы идем к тому же в штатский комитет.
– Да что ты, постой, что ты… есть такой-таки, а?
– Есть, Иван Петрович, есть.
Хотел было перекреститься тут Фокин на радости, но, сплевывая, сказал укоризненно Оське:
– А ты мне еще брякал, – не найдем мы случайно ни государства, ни мирного фасона. А здесь имеются целые комитеты. И машина комитетова тоже, Геннадий Семеныч?
Оглядел Оська машину, посмотрел на небо, подумал: «Если может портной шить счастье, почему же не сшить ему комитет и даже целое государство». Подумавши так, хлопнул одобрительно шофера по плечу.
– Штатский комитет всех стран поручил мне свезти вас на заседание и одновременно на бал и показать вам стремления народов земли к спокойствию, миру и штатской одежде. Ближайшее заседание будет в Париже через четыре дня.
– Так, – протяжнейше сказал Фокин, – а комитет вам, часом, не заявлял, когда он власть в наши руки, передаст?
– Позвольте, Иван Петрович…
– Нет уж вы мне позвольте, Геннадий Семеныч, по порядку дня и постольку, поскольку мы являемся представителями Советского Союза, и когда за нами – да… Мы к этим делам насчет организации привыкли и завсегда непорядки видим, так как представители рабочих и крестьян. Скажем, первое слово, заседание, хорошо. А при чем тут бал и бессмысленное расходование народного имущества? Загогулина!
Он посмотрел с сожалением на смущенного Михайлова и сказал решительно:
– Едем! С балом разберемся на месте, возможно – манифестация под видом бала. Еду. Крой, Оська, горе сбрось-ка!
Тот влез на сиденье рядом с шофером, стукнул в стекло, свистнул, заглушая свист машины, и запел:
Собачка моя,
Сучка-невеличка…
………………………………………………………………
………………………………………………………………
…Из старых песен рассказать разве о мельницах, лениво шевелящих крыльями, как сытые птицы на сытых холмах Бельгии. Тихие города, благовест колоколов и благость ладана в прямых, словно нащепленных церквах.
Забудем про это!
Мельницы там темные, огромные фабрики с отвратительным дымом, густой грязью перекрасившим небо. Грохот во дворах мельниц, словно мелют не зерно, а камни. В церквах служат попы, состоящие в фашистских орденах и после обедни идущие со свинчатками избивать рабочих. В Льеже, Генте, Намюре и прочих местах на неубранных полях сражений жирные буржуа сбывают свой жир в фокстроте и шимми. В Шарлеруа, в Люттихе и иных благословенных городах найдешь ты, читатель, остатки разбитых баррикад, и кое-кто расскажет тебе о красном знамени, подымавшемся и падавшем на ратушах.
Тихая земля моя, степи!
Тихий мой Фокин и смущенный Оська, почему вы в экспрессе, мчащемся на Париж, почему сонный слуга стелет вам туго накрахмаленные простыни, когда в сибирских павлодарских озерах – караси ищут клева?
Видно, не из старых песен делается теперь жизнь!
9. Фокин на балу штатских в Париже
…Когда касаются холодных рук моих
С небрежной смелостью красавиц городских
Давно бестрепетные руки…

Хм,что ни говорите, а куда легче жилось писателю в старину! Я не завидую имениям или виллам, – нет, формальный метод приучил нас к другому. Вот попробуй опиши бал! Бал! Ах ты, какое дело! То ли работа изобразить монгольские степи или, скажем, Самарскую губернию? Пустил бы я там лишний раз ободранного мужика, суслика или, на худой конец, во все мои краски раскрашенную мышь. А тут – бал! Если по совету критика Правдухина, открывшего, что к такому способу прибегали Сейфуллина и Л. Толстой, показать видимое глазами героев… вполне возможно, а вот ведь тоже скучно.
Многое, милые мои, сейчас скучно делать, оттого что очень многое мы поняли.
Стоит Фокин за колонной. Проходят мимо в покроях самого разного фасона самые разнообразные люди. Трудно упомнить все земные фасоны, но понятно одно – военных мундиров нет, но и от этого не легче портному.
Подводит к нему парижанин Михайлов девушку и говорит:
– Позвольте представить – дочь моя Вера, невеста нашего спутника Олесью.
Платье на ней из парчи, туфли на золотых каблучках и высокая грудь, как мука, вдруг посыпавшаяся из мешка. По-другому, но с таким же сожалением и завистью смотришь на сыплющуюся муку.
И, даже немного оторопев, словно мука была золотая, спросил ее Фокин:
– Давно ли сюда попали и как изволите жить, гражданка Вера?… Любопытные места кругом, и народ тоже, больше занимающийся танцами, чем мыслями о скоропроходящей жизни!..
Видит – не то язык несет: ускакал черт знает куда, и остановить невозможно, надо бы ему о другом, да и та, видимо, о другом спросить хочет.
Оська же зашел за колонну покурить и перочинным ножом вырезать на ней: «Оська и Фокин» – число и месяц. Совсем смутно портному, будто мука во рту.
– Почем же за платье берут и велика ли здесь безработица у портных, не говоря о музыкантах, которые играют непрестанно танцы?
А у той зрачки – как иглы, и чувствует – шьет она другого Фокина, и нет этому спасения, другой сейчас Фокин будет. Сухим, как нитка, голосом спрашивает:
– Почему вы ушли с родины?
Обвел вокруг себя, указывая на толпу руками, Фокин и совсем неуверенно ответил:
– А из-за этого… штатское…
У Веры же брови метнулись, как из-под ног в лесу ночная птица. И вдруг так же строго отвернулась.
И, весь в поту, подумал Фокин: «Могила, а не девка».
На возвышении стол, вокруг него народы в своих народных костюмах гражданского фасона: греки, итальянцы, испанцы, негры, англичане. Лица у всех – словно неустанно, всю жизнь танцевали этот фокстрот, который тянется нескончаемо, словно штука солдатского сукна.
Седой старик с бородой ниже земли звонит за столом в колоколец величиной с ведро и кричит по-русски:
– Го-оспода!
И чудно Фокину, и тревожно, почему же говорят все по-русски и хохочут при этом. Одна только Вера супится среди них, и одну ее не снимают бесчисленные фотографы, и одной ее ради не вспыхивают огромные лампы, похожие на молнии.
– Господа, – кричит старик, – приехал из России честный человек, знаменитый русский портной, шивший все время на засильников в Кремле. Ему надоели военные замыслы большевиков, ему надоело издевательство над православной русской церковью. Господа, представители всех народов, покажите и докажите, что не дремлет в вас стремление раздавить засевших в Москве гадов, что вы полны стремлением переменить свою штатскую одежду…
Наклонился портной к Оське и спросил шепотом:
– А ведь молчат все, Оська, ведь, значит, мы двое с тобой не согласны с ним. Что он несет, а, что?
Пожал пренебрежительно плечами Оська:
– Просто брешет от старости; послухаем еще, я тебе потом это все по-французски переведу, смешнее. Тут ведь все сплошь русские.
Старик же, путаясь руками в бороде, кричал:
– Конец приходит извергам и кровопийцам, болтаться им всем скоро на столбах… Крест скоро взметнется над Кремлем, и собакам глодать выкинутые кости, которых ни один человек не согласится хоронить.
Шепчет совсем смятенно Фокин Оське:
– Парень, да ведь это – сплошь контрреволюция и позор… Тут ведь так влипнуть можно… Нет, брат, пойдем, Оська, от греха подальше: тут такой заговор, тут такая игра, что мне ни один комиссар не только что френча – подштанники не закажет.
Обалдело вильнул он за колонну, нырнул вниз по лестнице и рад был неслыханно коврам, на которых шаги – как иголка в тесте. Оська спешил за ним, в утешение бормоча, что всех собачонок в Париже он собственной рукой перережет и что ничего ему не надо.
На углу лишь опомнился Фокин. Деревья бульвара в пыли, дождик серенький моросит, и нет нигде у фонаря Ваньки-извозца.
– Тут, брат Оська, почище уголовщины и, главное, милицию не позовешь. Ну страна – разговоры какие допускает. Пойдем-ка поищем лучше портных в этом завалящем городе.
А рано, часов пять утра – не больше.
Улицы моют машинами, и людей в машинах не видно. К полицейскому подойти спросить про портных – опасно. Может быть, ищут их, потому что на бал-то ради них потратились, и, возможно, такие здесь обычаи, что должен сбежавший гость оплатить расходы по балу.
И вот идет мимо в промасленной куртке, по виду похожий на машиниста или кочегара с паровоза.
Подходит к нему Фокин и видит вдруг – под самым сердцем у него, от копоти совсем почти незаметная, пришпилена маленькая жестяная звездочка.
Твердо протянул ему Фокин руку и сказал:
– Братишка, умучили… очень тошно здесь, братишка!
Машинист пожал руку со всей охотой и спросил:
– А что, эмигрант?
– Фокин я, Иван Петрович Фокин.
Улыбнулся тот вежливейше, и, видимо, Фокин для него так же известен, как кедровые орешки.
– Если не эмигрант, то что у вас нового и почему вы здесь?
И с радости начал тут Фокин врать, и врал так, что самому стыдно до озноба стало, и оглядывался он очень часто. Оська переводил его речь с великой и ожесточенной охотой, что пятьдесят миллионов пролетариев, одетых в одежду, придуманную им, Фокиным, и вооруженных танками, пойдут скоро на Европу, разденут догола всех буржуев и заселят ими киргизские степи и что, в первую очередь, будет полякам, как самым легковерным брехунам, – трейле.
Лицо у машиниста было строгое, квадратное, будто слегка и слушал он так, словно знал все это давно (хотя и не имел обыкновения читать эмигрантских газет, ибо врут они так же, как Фокин), но слушал все-таки не без удовольствия.
И под конец хлопнул его по плечу Фокин и сказал с восхищением:
– Ну, а вы как живете, туго?
– Туго, – ответил рабочий и ухмыльнулся.
Русские жалеть любят.
– И насчет одежонки, пожалуй, туго?
Промолчал машинист.
Шевельнул Фокин плечом и спросил:
– Газеты читаете?
– Читаем, товарищ.
– Так вот портреты Фокина видел?
И слегка удовлетворенно шевельнул грудь.
– Я все знаю, мне теперь все подземности известны. Я тебе… Есть у меня до тебя такое желание. Укажи ты мне, братишка, свою квартиру, и сошью я тебе новое платье.
– У меня достаточно платьев имеется. Разве у русских такой обычай, что ради гостя хозяин должен платье новое шить? Я тебя, дружище, лучше вином угощу.
– Вина мы потом выпьем, когда ты в новом платье будешь, и неизвестно, из чьих погребов ты тогда вином меня угостишь. А сейчас выбирай ты себе, парень, материю покрепче.
Рассмеялся машинист.
– Да не надо мне платья, милый друг, и нет у меня лишних на то денег.
– А ты знаешь, какие я платья-то шью?
Машинист шевельнулся подозрительно.
– У нас в газетах печатали, что при царях в Москве лучшие во всей Европе портные жили. Мне стыдно было подумать, что ты из таких портных, такому портному много найдется работы и в Бурбонском дворце…
– Я счастливое платье шью, как сошью – так человеку и счастье…
И вдруг самому стало непонятно тяжело объяснить такую простую и испытанную историю.
Тут рабочий взял его легонько за плечи, качнул его слегка и сказал:
– Мы люди взрослые, нам для чего такие сказки? Счастье, милый друг, в борьбе, и счастье мое в рабочей блузе, и больше никакой одежды мне не надо.
Оська был очень доволен и ответом, и тем, что перевел его портному совсем по-газетному. Поглядел было на того Фокин огорченно, но крепкое, словно из чугуна отлитое лицо и даже ноздри не колышутся, когда дышит.
Больше для своего спокойствия сказал:
– Чудно! И, думаю, притворяешься, парень. Однако наше дело предложить.
Позвал его было с собой рабочий, но не пошел Фокин. Уткнулся он сапогом в тумбу и думал. Оська же переводил на русский язык вывески, получалось но-глупому длинно, и он хохотал.
Но тут по бульвару пронесся автомобиль, затем вернулся, и толстоносый человек со всей вежливостью спросил найденного Фокина:
– Что же вы, герр Окофф, покинули собрание и что могло вас так встревожить?
Молча сел Фокин в машину, молча кивнул головой на предложение Олесью – подписать под своим портретом, что не большевик он, что слухи, распускаемые немцами о нем, – ерунда и что ждет он не дождется возвращения штатской жизни в Москве.
1 2 3 4 5 6 7 8

загрузка...