ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Неужели и её имя попадёт в список осуждённых и его прочтут её дети, муж и он, Сорокин? И что ей сказать, чем помочь, как если не спасти, то хотя бы обнадёжить, вернуть веру в спасение?..»
— Здравствуй, Мила, — громче произнёс он.
На этот раз она взглянула на него внимательнее, дольше, вдруг распрямила спину, блеклые губы её с сухими, чуть заметными трещинками шевельнулись, приоткрылись, обнажив ровные белые зубы с двумя золотыми коронками, да так и остались приоткрытыми. Брови взлетели вверх.
— Максим? — прошептала она. — Боже, Максим, — повторила надорванно и вскочила, но тут же и села — помнила своё положение, враз обмякла, съёжилась на скамье, но глаз с Сорокина не спускала.
— Максим, — сказал он, встал, но, заметив, что ей, сидящей на низкой скамье, надо задирать голову, чтобы смотреть на него, высокого, сел.
— Вы здесь служите? — напряжённо шевельнулись её губы.
— Служу, но не здесь. Мне разрешили свидание.
— Что с моими детьми? — вскрикнула она и вся напряглась.
— Там же, в деревне. У Анфисы Алексеевны.
— Правда?
— Анфиса Алексеевна была здесь.
— Дай-то бог, дай-то бог, — вздохнула Мила с облегчением и перекрестилась.
«Она же спросит о муже», — оробел Сорокин. Он заметил, что латыш-надзиратель, хотя и делает вид, будто занят своим делом, в то же время внимательно прислушивается к их разговору. Поэтому они говорили тихо, только чтобы расслышать друг друга. Сорокин спросил, за что её арестовали.
— Не знаю, вот вам крест. Меня всего один раз допрашивали, ночью. Спросили, где муж, с кем приходил домой, с кем связан. Клянусь, ничего не знаю. Я его совсем мало видела. Не знала, и чем он занимался. Что за люди к нему приходили? Говорил, фронтовики, однополчане.
— Ну а вы сами помогали чем-нибудь тем фронтовикам?
— Я? — Глаза её застыли и смотрели на Сорокина подозрительно и даже враждебно. — Вам поручено меня допросить?
— Ну что вы, Мила… Эмилия Викторовна. Я просто хочу знать всю правду. Мы же родня. — Последние слова он произнёс нарочито громко, для надзирателя. — Если все обстоит так, как вы говорите, то… Словом, это не самое страшное. Уверен: разберутся, выпустят. Я буду ходатайствовать, чтобы разобрались.
— Спрашивают, где Ларик. А что я им скажу? Если б я сама знала. Может, его давно и в живых нет.
Он жалел Милу и верил, что ей в самом деле давно ничего не известно о муже. Вот если б этот флегматичный латыш отлучился хоть на минутку, можно бы сказать и о Ларике. Латыш не отходил. Завели разговор о прошлом, вспомнили тётку Анфису и то лето в тёткиной усадьбе.
— Боже, как вы были в меня влюблены и как я вас жалела, — сказала Мила с грустной улыбкой.
— Все прошло, — соврал Сорокин, ибо то далёкое так и не забылось, боль не унялась.
— Женаты?
— Не успел. Вот кончится эта… катавасия — женюсь.
Латыш обернулся к ним спиной, присел на корточки подле тумбочки и что-то там искал. Сорокин встал, подошёл к Миле и пальцем написал на покрытом лёгкой пылью столе: «Жив, заходил вчера». Она прочла, кивнула, что, мол, поняла, и он тут же ладонью стёр написанное.
— Спасибо тебе, Максимка, — прошептала она, назвав его так, как называла в то далёкое лето.
Чтобы ещё больше утешить Милу, сказал, что обратится к наркому Луначарскому и тот попросит чекистов поскорее разобраться с её делом.
На том и расстались. На прощание Мила взяла его руку в свои, подержала секунду-другую, потом обхватила его за шею, и он, верста коломенская, вынужден был нагнуться, чтобы она могла поцеловать. Поцеловала трижды, по-христиански. Латыш по-своему крикнул что-то в даль коридора, пришла все та же женщина и повела Милу в камеру.
Солнце светило жарко, щедро, когда Сорокин после свидания с Милой шёл по улице. Блестели, хотя много лет не видели швабры, пустые витрины богатых некогда гастрономов, орали галки на липах, ярко пылали церковные купола, и сиял в синем, по-осеннему высоком небе на всю Москву огромный шелом храма Христа-спасителя. Пожелтевшие деревья роняли листву, она сплошь лежала на тротуарах, на мостовых, в подъездах домов, занесённая туда ветром и ногами прохожих.
Сорокин шёл с приятным ощущением сделанного доброго дела. Он верил, что все будет по справедливости, Милу выпустят. Сегодня же поговорит о ней с Луначарским. Однако в тот день встретиться с наркомом не привелось.
Прошло и ещё несколько дней. Вечером он был дома, лежал под одеялом — было прохладно, а печки не топили. Читал, пока было светло, а когда стемнело, просто лежал, глядел в закопчённый потолок и думал. Думал о своей жизни, которая пошла не совсем так, как планировалось. Когда-то в гимназии, ещё в пятом классе, расписал своё будущее чуть ли не на каждые пять лет. После гимназии рассчитывал окончить университет и художественную академию. Потом — поездка в Италию, Грецию для изучения античной культуры, и на всю оставшуюся жизнь он должен был посвятить себя древнерусскому искусству. Любовь, семья (пятиклассник!) в расчёт не принимались. Не мог он, конечно, предвидеть и таких глобальных событий, как война, революция.
Многое сбылось. Окончены гимназия, университет, были учёба в академии, работа в музее… Была война, были революции, и он, дворянин, принял революцию, служил ей. Стал большевиком. Почему так поступил, порою сам не мог себе объяснить. Главным, видимо, было то, что поверил в победу революции, в правоту её дела. Его родовое имение в Смоленской губернии крестьяне сожгли — и дом, и все хозяйственные постройки, оставили только мельницу. Мать живёт в Ярославле, у сестры. Обе работают в больнице акушерками. Московский их дом реквизирован и заселён кем попало. Его наспех перепланировали, наделали перегородок, новых дверей, пробили в стенах новые окна. И дом не знает покоя ни днём, ни ночью. Сорокину досталась комната куда ни шло, довольно просторная. Правда, несколько раз пытались и его разгородить, чтобы подселить кого-то, но Сорокин не уступил, отвоевал своё — как-никак работник наркомата…
Наступила ночь, а заснуть не удавалось — мешали. Где-то стряпали на примусе, и чад от него проникал в комнату. Наверху бранились мать с дочерью. «Раскладушка ты, а не девица!» — кричала мать. Что отвечала дочь, не было слышно. За стеной чаёвничали две женщины-вагоновожатые, а их сосед, ухаживавший за одной из женщин, играл на балалайке и распевал частушки, такие бесстыжие, что оставалось удивляться, как женщины могут их слушать. А они слушали и хохотали.
«Чёртовы бабы, — клял их Сорокин, — ночь же, неужто не понимают». Раньше несколько раз в такие вот шумные ночи не выдерживал, ходил к соседям, просил, чтобы хоть ночью не шумели. А в ответ слышал: «Эйш, какая благородь даликатная. Захочешь спать — уснёшь. Мы спим, и хоть бы что».
Наконец угомонился балалаечник, мать с дочерью прекратили ругань, и Сорокин уснул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44