ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В ней был и Муравьев, рассеянно слушавший разговоры. Говорили о ближнем боярине . Так граф Валуев называл ставшего в последнее время всемогущим Лорис-Меликова. Придворные сплетни немедленно становились известными всей России. Седой профессор рассказывал новости. Валуев ненавидит ближнего боярина потому, что его собственный конституционный проект был царем забракован. Не понравился и проект, составленный великим князем Константином. Царь никому, кроме Лориса, больше не верит.
— Августейшего братца государь всегда недолюбливал, — весело сказал профессор-балагур, тот, который следовал методу Светония. — Михаил Тарелкович умница или, вернее, хитрая бестия. За его проект высказываются еще два-три министра. Но они вроде тех маленьких божков, которые у древних арабов назывались «товарищами Бога». Одного только я, хоть убейте, не могу понять: почему проект ближнего боярина именуется конституционным? С таким же правом его можно было бы назвать, например, конногвардейским или противочумным. Конституцией там и не пахнет.
— Да он и есть противочумный, — сказал, тоже смеясь, седой профессор. — Ведь все дело в борьбе с революционной заразой.
— Что ж, террор как будто идет на убыль.
Разговор перешел на революционеров. Черняков рассказал, что в одной из революционных коммун было постановлено, в целях борьбы с предрассудками, съесть коммунальную собаку.
— Это для испытания стойкости убеждений.
— А женщины у них обязаны носить мужские сорочки.
— Насчет собаки и сорочек я не знаю, — сказал Муравьев раздраженно. — Но я знаю, что такой прекрасной молодежи, как у нас, нет нигде в мире.
— Это сильное преувеличение, — ответил Черняков. — У нас, давно известно, все самое прекрасное в мире. Мы очень скромны, но никто так себя не хвалит — с самым скромным видом, — как мы. Стоит, например, на Западе кому-либо сделать какое-либо открытие, как тотчас оказывается, что у нас оное открытие было сделано на сто лет раньше и по чистой случайности осталось никому не известным. Точно так же, когда…
— Это может быть, но я не об этом говорю. Я вообще не охотник до национальной психологии. Шопенгауэр справедливо сказал, что каждая нация издевается над всеми другими и все совершенно правы. Однако и без национального самохвальства можно сказать, что русская молодежь не такая, как на Западе. У нас, грешных, три четверти помыслов уходит на собственные, личные дела и делишки, и разве одна четверть, да и то нет, на заботы об интересе общественном. А у них соотношение обратное, это вещь редкая и ценная. Кроме невежества, я им ничего в вину поставить не могу, а невежество в двадцать лет простительно.
— Жаль только, что эти двадцатилетние мальчишки и девчонки находят возможным решать судьбы мира. Они убеждены, что за них весь рабочий народ. Между тем кружок чайковцев выдали именно рабочие, распропагандированные этими мальчишками.
— Однако, господа, пора бы начинать, — сказал седой профессор. — Который час? Я часов не ношу… В старину говорили, что иметь часы грех: это проверять Господа Бога.
— Без четверти три… Одно все-таки сделал хорошее ближний боярин, это что убрал дорогого нам всем графа Толстого, общую нашу симпатию, — сказал профессор-балагур. — Мне говорили, что, когда его уволили, то в дворцовой церкви люди целовались: «Толстой ушел, воистину ушел!»
— И преемничек его ненамного лучше!
— Да может быть, господа, в Англии то же самое. Вот уж на что ругали Биконсфильда, а многие находят, что Гладстон еще хуже.
— Ну, это как Глинка, который говорил, что Рубинштейн играет еще хуже Листа.
Ректор сел в кресло посредине длинного стола и позвонил в колокольчик. Заседание началось.
«Отчего они так любят говорить?» — думал Муравьев, слушая прения. По каждому вопросу высказывалось не менее пяти-шести профессоров. Все они говорили складно, гладко, даже интересно. Павел Васильевич соглашался было с одним оратором, но выступал другой, говоривший не менее убедительно; трудно было не согласиться и с ним, хотя он возражал первому. «Должно быть, это потому, что все переливают из пустого в порожнее. А может быть, дело просто в моем совершенном равнодушии к их борьбе, не стоящей выеденного яйца…» Он перестал слушать и начал рисовать на лежавшем перед ним листе бумаги свой новый спектроскоп. «Кто у них так прекрасно чинит карандаши?.. Вот, теперь еще и этот!.. Шепелявый, а туда же!.. Приду домой, выпью чаю с лимоном и прилягу. Незачем и работать, за последний месяц не было ни одной мысли… Раньше шести, верно, не кончим… Как же мне быть с Машей?» Павел Васильевич чувствовал, что с обеими его дочерьми, особенно с младшей, происходит что-то очень тяжелое. Это горе у него совпало с другим, — в его жизни научная работа занимала такое большое место, что огорчение от ее неудач могло сравниться с семейным несчастьем. Вдобавок, работа, быть может, не шла именно оттого, что для нее требовалось душевное спокойствие. «Спросить ее — опять скороговоркой скажет: „Ничего, решительно ничего, папочка…“

Заседание кончилось рано: главное дело было отложено, чем, по-видимому, несмотря на его важность, все были очень довольны. Черняков собирал компанию для обеда в ресторане. Уходя, Павел Васильевич отозвал зятя в сторону.
— У меня нынче есть билет в Александрийский театр. Торжественный спектакль в честь Георгиевских кавалеров, кажется, сегодня их праздник. Я, разумеется, не пойду, Маша тоже не может. Хотите пойти, Миша? — спросил он, как всегда делая над собой небольшое усилие, чтобы так назвать зятя. Они остались на «вы» после женитьбы Чернякова. Павел Васильевич не был на «ты» почти ни с кем. Ввиду разницы лет, зять называл его по имени-отчеству.
— А что дают?
Муравьев развел руками.
— Ей-Богу, не знаю. Мне всучили билет. Вот он… Или Лизе отдайте.
— Лиза на такой спектакль не пойдет, убеждения не позволяют, — сказал Михаил Яковлевич. — Ну что ж, спасибо за подарок. А как вы, Павел Васильевич? Что-то вид у вас озабоченный?
— О нет. Просто работа не очень идет, я всегда в таких случаях не в духе.
— Работа пойдет. Это бывает, я по себе знаю.
II
Компания для обеда не образовалась, да и было еще слишком рано. Михаил Яковлевич вспомнил, что давно не был у сестры. «Разве Коле отдать билет?» Ему самому не очень хотелось идти в театр.
Швейцар поздоровался с ним как будто несколько смущенно. «Или он здесь?» — с неприятным чувством спросил себя Черняков. После того, как его сестра и Мамонтов почти одновременно вернулись из-за границы, Черняков старался не встречаться с Николаем Сергеевичем, старался даже о нем не думать. Он редко ссорился с людьми, и, когда ссорился, не очень огорчался, тем более, что почти всегда был прав в ссорах. «Бог даст, помиримся, а нет, так tant pis», — говорил он себе в таких случаях.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202 203 204 205 206 207 208 209 210 211 212 213 214 215 216 217 218 219 220 221 222 223 224 225 226 227 228 229 230 231 232 233 234 235 236 237 238 239