ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И тогда я встал и вынул
из холодильника плошку с его вчерашним мясом.
Все мне здесь было знакомо до мелочей. Я бывал уже когда-то в этом доме, в этой
стране с чудным названием -- Лимония. И отсюда до моря, до Банного спуска, по
которому я, рискуя свернуть шею, три раза на дню сходил на пляж, было рукой
подать.
Я узнал каминные щипцы, вспомнил даже, как однажды, пытаясь прикурить, выронил
уголек на вьетнамский ковер -- вон оно пятнышко -- и попугай заорал, веселя
сборище: "Тюхин растяпа!.. Р-растяпа!..".
Я узнал телевизор "Шарп", детскую кроватку в углу, аквариум со скаляриями,
большущий, зачем-то в багете, цветной снимок лемура над письменным столом, и,
конечно же, сам стол -- старинный, с резьбой, чуть ли не тот самый стол из того
самого гарнитура великого князя К. Р. -- тоже, замечу, моего коллеги и, что
характерно, единственного поэта на свете, которого К. Комиссаров уважал
практически безоговорочно, а напиваясь, даже цитировал. Где-то я уже видел это
дубовое чудо-юдо, сиживал за ним, и, похоже, не раз. Но где, когда?..
И еще одно безусловное знание как-то сразу же обозначилось во мне. Я мог
поручиться, что каминные часы без стрелок вовсе не были сломаны, но вот
заводить их не имело ни малейшего смысла -- молотобойцы все равно бы не
затюкали своими пролетарскими молоточками по бронзовым цепям земного шара. В
этом мире у времени было иное назначение. И когда я услышал в саду голоса,
которые ни чуточки не изменились за сорок лет, я вобщем-то не особенно
удивился. Я только сосчитал про себя до десяти и на цыпочках, чтобы не спугнуть
пацанву, подошел к полураскрытым дверям на веранду.
Их было четверо -- Скоча, Вавик, Сова и Китаеза. Их было четверо и они, сукины
дети, трясли яблоню. Господи, как будто и не было окопчика под Белоостровом,
где они вот так же -- вчетвером -- и подорвались, свинчивая головку со снаряда.
Пятым, по всем законам арифметики, был бы я, по почему-то не поехал. Сколько
раз все пытался потом вспомнить -- почему? -- чья рука меня спасла от смерти
тогда -- ангельская или рука отца, силком потащившего нас с Рустемом в
баню?..
Я взял коккера за ошейник. Нет, этот охломон даже и лаять бы не стал. Он просто
кубарем слетел бы с веранды и заслюнявил всех четверых до неузнаваемости. Так
что невозможно было бы разобраться, как тогда, после взрыва, где кто...
Я стоял за шторой и скулы у меня сводило яблочной оскомой. Потому что они были
еще зеленые, недозрелые -- маленькие такие китайские яблочки, те самые, которые
-- о, не случайно же! -- назывались еще и райскими...
...а еще по какой-то совершенно необъяснимой ассоциации я подумал: Господи, но
почему, почему -- не я. Почему -- Пушкин, Альбер Камю, Барышников, наконец?
Почему же не Тюхин, Господи?..
Эта мысль настолько поразила меня, что я разрыдался, как ребенок, всхлипывая и
сморкаясь в тюлевую штору. А когда пароксизм отчаянья миновал, ни этого вечно
убегающего куда-то коккера, ни пацанов в саду уже не было...
А потом было утро. Я вышел на веранду, потянулся да так и замер с поднятыми
вверх руками и разинутым ртом.
Вниз по пыльной улочке, спускавшейся к морю от санатория на горе две женщины в
белых с голубыми оторочками рясах бережно вели под руки смертельно бледного
товарища младшего подполковника. Кузявкин был бел, как единственная стена в
моем Отечестве, под которой за все время его существования так никого и не
шлепнули. Он был бескровен, как обмуровка незримого града Китежа, утонувшего,
как известно, удивительно вовремя. Увы, самого товарища младшего подполковника
вражеская пуля не миновала. Предначертанное сбылось. Входное отверстие с
раздавленную вишню величиной алело как раз по центру его непомерно большого
лба.
-- Это кто же вас так, дорогой товарищ Кузявкин? -- с сочувствием вопросил я. И
он, сочинитель гениальных протоколов, гуманитарий-садист, вздернулся в руках
небесных сестер и бессильно обвиснув, простонал:
-- Так я и знал!.. Значит Вовкина-Морковкина все еще не взяли! Плохо, из рук
вон плохо работаем, товарищи!..
И милосердные сестры замахали на меня руками, зашикали: молчи, молчи, Тюхин,
видишь -- человек не в себе!.. И повели его, гада, дальше неведомо куда и зачем
-- может, на пляж искупнуться, может, на Комиссию по Искуплению, а то и на
ВТЭК, оформлять бессрочную инвалидность...
А потом я подошел к столу и наконец-то решился взять ее в руки, свою
собственную, ненаписанную еще книгу. Формата "покетбук". В
целлофанированной обложке сорта "яичная скорлупа". С золотым тиснением,
Господи!
Так издавались там за бугром только самые сокрушительные бестселлеры...
Я держал в трясущихся, как с бодуна, руках свой собственный, изданный не
где-нибудь, а в самом Париже -- роман, и с фото на задней стороне обложки на
меня пялился не какой-нибудь там Лимонов, а я сам, правда, почему-то не совсем
на себя похожий: невозможно старый, носатый, с печальными, как у Ильи
Вольдемаровича, моего недавно уехавшего в Израиль соседа, глазами...
Я посмотрел на год выпуска и невольный стон вырвался из груди моей.
Впервые за долгие годы -- да что там за годы, за десятилетия! -- мне мучительно
захотелось закурить. "Вот так, елки, всегда, -- невесело подумал я, -- и,
разумеется, невозможно поздно, может быть даже после смерти..."
Рука невольно потянулась к сигаретной пачке. Я машинально обхлопал карманы и,
не найдя спичек, открыл ящик стола. Кажется, левый.
Коробочек лежал сверху, на толстенной рукописи. Как Марксэн и говорил, --
обыкновенный, спичечный, с военным самолетом на этикетке. Я вздрогнул. Я
вспомнил зачем проник сюда, в Задверье, открыл коробочек и слезы, невольные
слезы выступили на тюхинских глазах моих!
-- Господи, Господи! -- прошептал я.
Ну, конечно же, это было -- то. То самое -- без чего папе Марксэну не было бы
упокоения в диком Военно-Таврическом саду, в окаянной Тартарии, безбожной,
негативной...
И я взял из ящика позолоченную дамскую зажигалочку, щелкнул, затянулся... и в
глазах у меня поплыло, поехало... Строчки, буковки, знаки препинания --
замельтешили в ослепших от сочувствия и сопереживания эмских очах моих...
Только под вечер, когда по узенькой пыльной улочке на красном коне с гиканьем и
присвистом пронеслась вся красная такая, в заскорузлых пятнах боевой и трудовой
женской крови Ираида Ляхина, только на багряном закате я перевернул последнюю
страницу своего сумасшедшего опуса.
Пачка была почти пуста. Уже не умещавшееся в груди сердце, трепыхалось, как
живое. Я сунул руку за пазуху. Кукушонок был большой, мокрый, перья его
топорщились.
-- Лети, -- сказал я, -- лети домой, к хозяйке, дурашка...
И он полетел.
Выход из Задверья оказался до смешного прост. Я всего лишь повернул головку
французского замка -- слева направо, то бишь по часовой стрелке.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60