ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Конечно, я могу расстаться с Гала, она добрая и умная подружка, я могу с ней говорить обо всем без утайки, да она и сама все видит, понимает мое состояние и бежит ко мне в кабинет, когда в библиотеке звонит международный телефон: «Может, это дети, скорей!» Она знает, что вы не хотите говорить с нею, и очень боится, как бы я не пропустил ваш звонок. Я могу снова остаться один — смешно требовать от Мари или тебя, чтобы вы поселились навсегда со мною в Париже и меряли мне давление, готовили еду, делали массаж, перестилали кровать, переносили правку в мои рукописи, ездили по моим поручениям в библиотеки, на биржи, в досье банков… Ты хочешь этого? Ты берешься поставить крест на своей жизни? Посвятить ее мне? Конечно, нет. Как же тогда быть? Или все случившееся — детский эгоизм? Но ведь эгоизм — прагматическое понятие, оно включает в себя ясное осознание того, что я скоро уйду, и вы останетесь одни, и некому будет брать на себя твои горести с Ингеборг и с той вздорной девушкой из Гамбурга, и никто не сможет удержать тебя от разрыва с добрым старым Видеке, и никто не сможет заряжать тебя на новую работу, спасать от метаний, неуверенности в себе, убеждать в том, что ты призван в этот мир — как, впрочем, и каждый, — чтобы сказать свое единственное, неповторимое слово… Помнишь, я взял тебя в редакцию, мне хотелось, чтобы ты уже в юности прикоснулся к делу, и познакомил с моим другом, добрым и шумным Клобером? Помнишь? Он отчего-то не понравился тебе, и ты, клоп, не посчитал нужным скрывать свою к нему неприязнь, а он так старался заинтересовать тебя, так заботливо водил по редакции, так весело знакомил с коллегами… Но он тебе отчего-то не понравился, и ты смотрел на него презрительно, и мне было ужасно обидно за Клобера и страшно за тебя: как же ты сможешь жить с таким характером, хороший мой, умный Ганси?! А потом ты прочитал книгу Клобера о его путешествии в Чили и сказал, что он замечательный журналист и что тебе очень хочется сходить к нему еще раз… Я отвел тебя, как же иначе, ты ведь мой любимый маленький сын, кровь моя, все тебе прощал и прощу, защищу ото всех, помогу всем, чем могу, но, если я уйду раньше срока, кто станет охранять тебя, мальчик?!"
«Получается, — подумал Вернье, отложив ручку, — что я угрожаю ему… Это ужасно… И я не имею права писать ему про то, что его мать любит другого, а до этого любила другого и хранила его слащавые пустые письма в своем портмоне вместе с портретами детей; я, видно, впервые в жизни позволил себе уподобиться ей, Элизабет, открыл ее портмоне дрожащими руками и увидел там эти письма вместе с фотографиями Мари и Ганса. Но я это сделал потому, что она вскрывала все мои письма, особенно если в графе обратного адреса стояла женская фамилия… Я не имею права писать им про то, что их мать полюбила другого, когда я был в Санто-Доминго, где шла война, если написать это, я порву им сердца, разве нет? Я не смею писать им, что она прощала своему другу все, абсолютно все то, что никогда мне не простилось бы… Я не могу писать им про то, как их мать водит своего любовника в дом к их деду и они там скорбят о жизни, а потом веселятся и пируют, пока мы с вами путешествуем. Хотя, конечно, она вдолбила им, что в ее любовных связях виноват тоже я, во всем кругом виноват я, такая уж у меня планида — быть виноватым! Почему все кругом так странно и горько устроено, все как-то сделано, а потому неразумно! Ведь я мог бы — а дети сами подвигают меня к тому — утаивать свою дружбу с Гала, расставаться с нею на тот месяц, когда они приезжают ко мне, но неужели же ложь угодна даже самым близким? А может, на них давит Элизабет с ее сонмом старух, спящих на подушках, набитых книжками по черной магии и ворожбе?! Я боюсь за Ганса порой, его настроения меняются, как у девушки: то говорит одно, а через день совсем другое. А ты? — сказал себе Вернье. — Разве ты не такой же? Человеческая модель одинакова, модификации разные, и как много от этого зависит в мире, если не все… Да, я не должен отправлять ему это письмо, потому что оно нечестно, ибо в нем нельзя написать всего, что надо… И про то, что нельзя дозволять говорить при вас гнусности об отце, и про то, что нельзя думать гадко про других, считая, что их поступки рождены только материальным интересом, а никак не чувством… Я не могу корить Ганса тем, как он жил все эти годы; я принимал на себя удары, я терпел характер Элизабет, только бы ему и Мари жилось спокойно, только бы они не узнали того, что узнал я в детстве — нищету, ужас. Неуверенность в завтрашнем дне… Да, у меня много интересных друзей, и дети хотят, чтобы все, кто появляется возле меня, были равны им по интеллекту, знанию, обостренным чувствованиям, но ведь это невозможно! Слово „равенство“ придумано для добрых идеалистов; для прагматиков существует иное слово — „жизнь“, оно страшнее, ибо предполагает неравенство… Отчего Пауль ушел от Маргарет и женился на Лоте, а его дети приезжают к нему в горы и живут весело и смешливо все время своих каникул?! Почему так много моих друзей развелись с женами, но остались с ними друзьями и дети не казнят их этим расставанием?! Почему? Потому что ты сам во всем виноват, — сказал себе Вернье, — потому что ты… А что я? — споткнулся он. — Почему и в этом виноват я? Чем я виноват, в конце концов?! Я даже с их матерью не разведен, хотя она любит другого все эти пятнадцать лет и гордится им, и преклоняется перед его даром… Даром… Вот именно, а ты консервативный профессор, который умел терпеть, ну и сейчас терпи, а порвется сердце — даже лучше, может выйти замуж, главное, чтобы во всем был соблюден приличествующий обстоятельствам порядок. Ах, боже, родиться бы мне актером или живописцем, дал бы мне всевышний дар выразить себя в музыке или камне, тогда, может быть, и мне разрешили бы право на чувство, на желание хоть когда-то стать самим собою… Не разрешили бы, не простили, — усмехнулся Вернье, — потому что люди всегда трагически путают два понятия: мягкость и безволие… Они думают, что, если человек мягок, значит, он безволен, боже, как это глупо! Ничего не глупо! Раз такое мнение существует, значит, оно разумно, а вот если бы ты умел ощериваться… Стоп, а разве я не умею ощериваться? Еще как умею, только я это умею с теми, кого не люблю… Нет, — сказал себе Вернье, — ты и на тех не умеешь ощериваться, ибо человек, который умеет ощериваться, никогда в этом не признается, считая себя в глубине души самым добрым, беззащитным и ранимым… И потом ты беспороден, в тебе нет столь любезной авторитарным натурам, а таких большинство, непререкаемости, аристократизма, равнодушия, вальяжности… Ты слишком горячишься, когда споришь, слишком давишь, если убежден в своей правоте, слишком яришься, если видишь несправедливость… А это в наше время дурно… Надо уметь посмеиваться, тогда будут уважительно говорить:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122