ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

 

», той самой, кстати, которой М. М. Бахтин иллюстрирует свой тезис о художественной дистанции, присущей богатырским образам фольклора.[31]
Портрет Багратиона (как и портрет Кутузова, висевший в комнате у Коробочки) — это у Гоголя не простая примета эпохи. Вместе с присутствующими в каждой главе поэмы того или иного рода напоминаниями о периоде французского нашествия они выражают собой ту же тему русского богатырства, продолженную из глубокого прошлого в настоящее, так что «сказочный» гиперболизм незаметно переходит в историческую реальность и сливается с ней. Жест Собакевича в сторону Багратиона как бы сводит воедино тему богатырей-тружеников («Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо…») и богатырей-воинов, приобщая тем самым первых к «священному и непререкаемому преданию», каким уже была в эпоху «Мертвых душ» память о 1812 годе. Это отчетливо проявляется в словах Чичикова о Степане Пробке: «Пробка Степан, плотник, трезвости примерной. А! вот он, Степан Пробка, вот тот богатырь, что в гвардию годился бы!» (VI, 136).
Эпическую окраску сообщает богатырской теме в «Мертвых душах» и тот эпизод, когда поскользнувшийся Степан Пробка «шлепнулся оземь» из-под церковного купола «и только какой-нибудь стоявший возле тебя дядя Михей, — как пишет Гоголь, — почесав рукою в затылке, примолвил: „Эх, Ваня, угораздило тебя!“, а сам, подвязавшись веревкой, полез на твое место» (VI, 136). Невозмутимое отношение к смерти, обусловленное в эпосе полным растворением личности в народе (знаменательно в этом смысле «Эх, Ваня», обращенное к Степану), и связанная с этим свободная «заменяемость» одного представителя народа другим («сам полез на твое место») придают этому эпизоду принципиально иное звучание, чем имеет, например, рассказ о смерти прокурора в десятой главе, в котором (несмотря на пародийные ноты) явственно ощутим принцип личности.
Однако тема 1812 года служит в «Мертвых душах» не только для эпической подсветки образов. В Повести о капитане Копейкине эта патриотическая тема сталкивается с антинациональными началами, олицетворенными в образе Петербурга, и здесь возникает центральная коллизия поэмы. На уровне фабулы она выливается в конфликт между Копейкиным и бездушным петербургским вельможей, чей отказ позаботиться об инвалиде войны толкает последнего на путь разбоя. Как свидетельствуют сохранившиеся редакции Повести, первоначально этот конфликт переходил у Гоголя в более высокую инстанцию: Копейкин вступал в переписку с царем — носителем высшей власти и (в идеале) высшей справедливости.
История капитана Копейкина предваряет гоголевские строки, не вошедшие по цензурным соображениям в книгу «Выбранные места из переписки с друзьями», где государям предписывалось «восскорбеть болезнями всех людей в такой силе, как болезнью наиближайшего друга, и мыслить о спасеньи всех до единого, как бы о спасеньи своей собственной семьи» (VIII, 679).
В то же время встреча разбойника с царем представляет собой популярный песенный сюжет. О том, что Гоголь внимательно изучал подобные сюжеты, говорят не только сделанные им записи песен, но и одно его утверждение, которое будет казаться странным и даже, пожалуй, необъяснимым, пока мы не вспомним, что ситуация, которую писатель безусловно никогда не мог наблюдать в своей жизненной практике, является распространенным фольклорным мотивом. В статье о русской поэзии Гоголь пишет: «Крестьянин наш умеет говорить со всеми себя высшими, даже с царем, так свободно, как никто из нас…» (VIII, 406). Основанием для такого заключения представляются те разбойничьи — или, как их тогда называли, «удалые» — песни, в которых пойманный разбойник-«молодец» предстает перед царем. Герой народной песни часто отвергает неавторитетных для него судей и соглашается отвечать только перед самим царем:
Ой еси, князья, боярюшки,
Главнейшие московские сенато?рушки,
Не вам бы меня судить, добра молодца,
Не вам спрашивать,
А спрашивать меня, добра молодца, самому царю.[32]
В диалоге же с царем его речь всегда исполнена достоинства, подчас иронична; всю ответственность он всегда берет на себя, не выдавая товарищей:
Как и начал меня царь спрашивати:
«Ты скажи, скажи, детинушка,
Ты скажи, крестьянский сын,
С кем ты воровал, с кем разбой держал?»
«У меня было три товарища:
Как первый мой товарищ — мать темная ночь,
А другой мой товарищ — конь — добра лошадь,
Третий мой товарищ — сабля острая».
«Исполать тебе, детинушка,
Умел воровать умел и ответ держать…»[33]
Кажется, что, работая над эпизодом обращения Копейкина к царю, Гоголь находил нужные ему краски в подобном материале.
Признание самим Гоголем фольклорных истоков Повести свидетельствует публикатор песен о «воре-Копейкине» П. В. Киреевский.[34] Правда, в «Мертвых душах» Копейкину придан довольно солидный социальный статус — он армейский капитан. Но вспомним слова, которые герой слышит от своего отца: «Мне нечем тебя кормить, я <…> сам едва достаю хлеб» (VI, 200). Тема нищеты напоминает о демократических истоках фигуры Копейкина и позволяет провести параллель между гоголевским героем и его фольклорными прообразами.
У Гоголя Копейкин писал царю письмо, которое рассказчик-почтмейстер характеризует как «красноречивейшее, какое только можете вообразить, в древности Платоны и Демосфены какие-нибудь — все это, можно сказать, тряпка, дьячек в сравнении с ним» (VI, 529). При этом в высшей степени примечательно, что начало письма, которое цитировал рассказчик, содержало в себе обращение к царю на «ты» — в духе народных песен: «Не подумай, государь, говорит <…> не наказуй, говорит, моих сотоварищей, потому что они невинны, ибо вовлечены <…> мною» (там же). В этой редакции Гоголь давал оптимистическую концовку Повести (царь прощал разбойника Копейкина), что также могло быть подсказано народными песнями о «правеже», где в роли царя-избавителя фигурирует Иван Грозный или Петр Первый. В окончательном тексте Повести царь уже не присутствует, конец истории становится проблематичным, но в образе Копейина сохраняется та независимая манера «говорить со всеми себя высшими», которая так импонировала Гоголю в героях русского фольклора.
Эти же черты независимости и духовного «самостоянья» находим во всех по существу крестьянских образах из седьмой главы поэмы. Утверждавший, что «поэзия есть правда души» (VIII, 429), Гоголь самое правдивое выражение души народа находил в его песнях, где звучали и тоска, и горе, и богатырская удаль. И наброски крестьянских биографий в седьмой главе с очевидностью выдают свое происхождение от русских бродяжьих, ямщицких, бурлацких и разбойничьих песен:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59