ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он любит даже самые отвратительные и горькие истины. Он умолял
врача показать ему фотографию опухоли, да, ежели б было можно, он попросил бы ее вырезать и положить в стеклянную банку, чтоб она все время была у него перед глазами. Так он относился ко всем уродствам, гнойникам и ранам в своей жизни, ему хотелось постоянно иметь их перед глазами.
Ценно и то, что он никогда не вмешивался в жизнь других людей, оставлял их в покое.
— Это правда, — сказал он.
Улоф же, напротив, мог бы захлебнуться и утонуть в собственной фальши и лжи.
Если бы она приехала в другое время года, поведала она Хадару, не будь этой отвратительной зимы, то она, Катарина, не осталась бы даже на столь короткое время, как сейчас, тогда бы она не согласилась так легкомысленно на ночевку, она бы и впрямь отказалась от этой короткой передышки.
Где-то ты все равно должна быть, — сказал он.
Когда она позже спросила Хадара о мальчике, нет, не спросила, просто упомянула этого малыша, которого Минна носила и родила и которому не дали его настоящего имени, ребенка, принесенного Минной в ивовой корзине, он начал говорить о своих болях, его голос звучал возмущенно, и он стучал костяшками пальцев по лбу и вискам. Она должна понять его, сказал он, понять, что он не может говорить с ней так легко и свободно, как она, наверное, ожидала, что он не может болтать о том о сем, как это наверняка принято в южной Швеции, ведь боли то и дело прерывают его речь и мысли. Она, то есть боль, похожа на часы, которые бьют, и человек вынужден замолкать и считать удары, или на дятла, который отдохнет с минутку, а потом вновь принимается бешено долбить.
У Улофа, естественно, ничего не болит, он способен говорить сколько угодно, его ничто не прерывает, ему нужно лишь время от времени переводить дух, в его сладкой жизни нет места боли. Зато между болью и солью есть смутная связь, да, боль некоторым образом является крайней и последней формой соли.
Она, боль, просто-таки возмущает его, стало быть, он называл ее также мукой, пыткой и страданиями; и боль, и возмущение в конечном счете идут от опухоли.
Ему очень хочется думать, что речь по-прежнему идет об одной-единственной опухоли, потому-то он и говорит «опухоль», так сказать, о праопухоли, той, к которой он почти привык и с которой почти научился жить. И даже ежели она уже размножилась и у нее появились бесчисленные потомки, корневые отростки и побеги в самых чудных местах в его теле, его мысль предпочитает держаться за первую и безусловно настоящую опухоль. Тем самым и боль остается целой и неделимой.
Было бы невыносимо или, во всяком случае, излишне тяжело думать о клубке или куче дочерних и вторичных болей, которые разум должен тщетно пытаться различить и составить себе о них представление.
Конечно, нельзя отрицать, что боль на самом деле, ежели основательно покопаться в сердце и почках, состоит из бесчисленных ручейков и притоков, которые в конце концов сливаются в один водный поток, омывающий все существо, но для собственного, личного ощущения боли это значения не имеет.
Улоф, отметил он, никогда бы не смог говорить с ней таким вот образом, он не знает, что такое боль, он не болен, он просто умирает. Ведь он умирает, да?
— Да, — подтвердила она. — Конечно, умирает, все время.
Боль здесь, в горах, продолжал он, явление редкое, во всяком случае, ее редко видели, он не может припомнить, что когда-нибудь видел сколько-нибудь значительную боль у знакомых или родных, хотя они, спору нет, болели и даже умирали на его глазах. Возможно, боль там присутствовала, но ему ни разу не удалось ее заметить. Быть может, стужа, снег и темь оказывают болеутоляющее воздействие.
Он понял, что на юге боль — гораздо более обычное явление и на нее обращают больше внимания.
Поэтому ему доставил радость или, по крайней мере, утешение тот факт, что она решила совершить эту поездку ради него и остаться у него. Поскольку она с юга, он может совершенно свободно, да, почти легкомысленно говорить с ней о боли, ему не надо скрывать от нее боль, она для нее — самая обычная вещь на свете.
Рядом с каждым человеком, находящимся при смерти, по его мнению, должен был бы находиться кто-нибудь с юга Швеции, тот, кто умел бы, не смущаясь, если не сказать совершенно равнодушно, общаться с болью и выслушивать любые жалобы.
Последние боли в жизни тоже невыразимо тяжелы, они не только мучения сами по себе, в них содержатся следы и обрывки бесконечных болей прошлого, они мутны и загрязнены всеми наслоениями, взбаламученными собственной жизнью; его, Хадара, голова вообще-то не настолько велика, чтобы вместить все те боли, которые ему приходится испытывать и обдумывать. С одной стороны, боль изматывает его до такой степени, что он предпочел бы уснуть вечным сном, а с другой — заставляет его бодрствовать. Первое время после смерти он будет только отдыхать, а потом поглядим.
Но в конце он бросил все-таки несколько слов о мальчике, которого ему родила Минна.
— Он вырос, сказал он. — Он вырос, и стал большим.
В другой раз она спросила Хадара:
Кому достанется твое добро, когда тебя не будет? Когда ты в конце концов умрешь. Уж не Улофу!
Конечно. Но после того, как ты сделаешься наследникомм Улофа, построишь баню и потом умрешь? Никому!
Никому? А лес, дом, нарубленные дрова и хозяйственные постройки? Никому!
Так нельзя, — сказала она. — Должен быть кто-то.
Все должно воротиться. Воротиться?
Вернуться обратно. Стать таким, каким я было. Не понимаю. Тогда он попытался пояснить: все должно вернуться к исходному состоянию, это будет возвращение, при котором, по его представлению, все человеческое и неестественное медленно сотрется, скроется в побегах и молодом лесу, оно останется, но настолько молчаливо и скрытно, что никому не будет до него никакого дела.
Оно будет в сохранности, — сказал он.
Ты мерзнешь, — однажды заметил Улоф. Нос посинел, и руки потрескались.
И она согласилась: ей холодно, она мерзла все эти недолгие дни, что провела в Эвреберге, дни, которые можно пересчитать по пальцам.
— Хуже всего, — сказала она, — оттепель с сильным ветром.
— У тебя худая одежонка.
— Я же не живу здесь. Тут, в горах, мне не надо одеваться по погоде.
Возьми что-нибудь из вещей Минны, — предложил он. — Выбери из ее шкафа чего хочешь. Катарина никогда раньше не открывала дверь выкрашенного в синий цвет шкафа в горнице, в нем пахло старьем и нафталином. Она нашла грубую серую кофту с дырками на локтях и тяжелое черное пальто из ткани, похожей на сермяжную.
Пока она примеряла вещи на кухне, Улоф сказал:
— Точно опять Минну увидел, Минну, когда она собиралась за почтой или брала финские санки, чтобы отправиться к дороге поглазеть на машины.
Но потом он добавил, что она, Катарина, недостаточно светлая, — нет, ей не хватает нужной белизны;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29